— К сожалению, нашлись мерзавцы. Четверых из них поймали, расстреляли. Я председательствовал на суде.
Валюженич метнул на Лохвицкого колючий взгляд.
— Ни одного орудия дать нельзя. Выполняйте свой воинский долг.
И повернулся спиной, дав понять, что больше ни в какие объяснения вступать не намерен.
— 254-й полк выполнит его до конца! — торжественно произнес Лохвицкий и, нахлобучив папаху, четким шагом покинул комнату.
А Ляхин выругал себя, что давеча поскупился, не отдал полюбившемуся человеку все полфунта дневного хлебного пайка.
Прохор Пылаев опустил голову. Слушая, как командир полка выпрашивает у начальника артбригады пушки, думал: никудышный он управляющий! Не сумел вовремя разгадать подлую душонку Сенцова, уберечь неопытных рабочих от вредной заразы, не нашел ключика к сердцу Ростислава Леонидовича — и вот… Прохор чувствовал всю тяжесть своей вины. Это он заставил командира полка унижаться и просить то, что ему должен был дать не начальник артбригады, черствый канцелярский сухарь, а Прохор Пылаев, которому партия доверила управление заводом… Смешно получается. К бывшему офицеру не придерешься, а Прохору, большевику, счет предъявить можно — плохо работал. Будь его власть, он дал бы, не колеблясь, командиру полка не одно, а все шесть орудий! Но у Валюженича приказ, подписанный командармом. И, не поднимая глаз, Прохор велел Ляхину, который, покряхтывая, собирал с пола бумаги, проводить начальника артбригады в контору и составить акт на сдачу отремонтированных орудий.
— Всех? — будто не расслышал Ляхин.
— Всех!
В опустевшей приемной, казавшейся в сумерках еще просторнее, остались только Черноусов и Прохор. Прохор подошел к печке погреть поясницу. Ноющая, тупая боль, не прекращавшаяся весь день, к вечеру особенно ощутима. На стуле лежали ватные варежки, забытые командиром полка. Прохор взял их. Поношенные и заштопанные в нескольких местах, видно, не очень теплые. Но в такой лютый декабрьский мороз без них и совсем плохо.
Прохор повернулся к Черноусову, ожидая встретить строгий, осуждающий взгляд, но глаза Никиты теплились дружеской нежностью.
— Из бывших, а, по всему видать, сегодняшний, наш, — сказал Черноусов.
Зазвонил телефон. Прохор поднял трубку. В ней шипело, булькало и свистело, и сквозь противные звуки пробивался тонкий, не то мужской, не то женский голос. Прохор усиленно дул в трубку, встряхивая ее, стучал по мембране, кричал «завод слушает». Ничто не помогало. Он хотел бросить трубку, потеряв надежду разобрать, что же так настойчиво пытался кто-то сказать на другом конце провода, как вдруг адское клокотание стихло.
— Никита! — крикнул Прохор. — Записывай!
Черноусов подбежал к столу. Схватив ручку, стал торопливо записывать текст телефонограммы, которую громко диктовал Прохор, повторяя из слова в слово все, что медленно, по слогам, говорил ему дежурный горпарткома.
«Ввиду создавшейся непосредственной угрозы заводу со стороны частей Средне-Сибирского корпуса Пепеляева приказываю сформировать рабочий полк, подчиняющийся военному командованию. Командиром назначается товарищ Пылаев. Лиц, замеченных в умышленном создании паники или контрреволюционных действиях, расстреливать на месте. Горвоенком Окулов».
Склонившись над столом плечом к плечу, они еще раз прочитали наспех записанную телефонограмму. За спокойствием немногословного военного приказа ощущалась тревожная напряженность. Прохор и Черноусов поняли: наступили решающие часы! И хотя им лучше, чем многим, известна тяжесть положения, но в эти минуты хотелось верить: заводской поселок выстоит.
Вдруг за окнами громыхнуло. Задребезжали стекла. Они прислушались. Опять. Прохор и Черноусов переглянулись. Враг подошел к поселку.
Услыхав, как Прохор Пылаев в запальчивости выкрикнул, что забрали благочинного, Елистратов поспешил в город. Если арестован один из главарей заговора, опасность угрожает и ему! Необходимо скрыться.
Но возможно и другое (в это хотелось верить): благочинного арестовали за то, что, вопреки неоднократным предупреждениям, он в проповедях по-прежнему предавал анафеме безбожников в диавольском одеянии — черных кожаных куртках. Всю дорогу от вокзала до особняка доктора Любашова Елистратов напряженно всматривался в мглистость пустынных улиц — нет ли слежки.
На подоконник окна в доме Любашова ставилась зажженная лампа с зеленым абажуром. Это был условный знак: все благополучно и «преферанс» состоится. Сегодня заиндевевшие стекла отсвечивали, как и в прежние вечера, зеленым светом — цветом надежды.
Читать дальше