– Тебе хорошо в чёрном, – говорю я ей, чтобы как-то сдвинуть наш разговор с мёртвой точки, на которой оставлять его досадно, – это как нас оставить, скользящих по жухлой траве – вот такая фотография копошится на слоистом желтоватом дне оптического колодца.
– Спасибо, – говорит она, нарочито выпуская дым. И дым поплыл. Она проводила глазами сизый клуб. – Если бы не дождливое лето, я бы выглядела ещё лучше. Не веришь?
– Если бы да кабы…
– Кстати, а где ты все эти два года пропадал? – Она разжала пальцы, и не догоревшая до половины сигарета исчезла в (нет, ошибки быть не может) атласной чёрной траве. – Ну хорошо, так и быть, вычтем этот, как ты говоришь, без малого год… Между прочим, я рада, что ты ко мне зашёл. Как бы там ни было, приходится жить среди одних и тех же. Одни и те же лица. Одно огромное лицо, в которое ты постоянно смотришь. О Боже, когда к нему привяжешься, можно напрочь потерять голову… Правда, правда, не думай! Тут и твоя судьба. Ума не приложу, почему тебе захотелось жениться?
– Смотри под ноги, не то хлопнешься, – предупредил я её, когда мы сошли с неразличимой тропинки. – Э-э-э… и птицы ещё поют.
– А какая птица?
– Соловей, – сказал я. – Соловей-пташечка жалобно поёт.
– Ты злишься, – заметила она.
– Может быть.
– А помнишь, когда мы жгли костёр, к нам прилетел козодой?
– Это была ворона, она проснулась. Спятила, вероятно, и улететь не могла.
– Нет, козодой. Он всегда прилетает, когда…
– У вас нет коз, и не было. Пойдём-ка домой. И птицы такой я не знаю. Ты промочила ноги, и я продрог… Теперь, похоже, нужно туда, – сказал я, указав рукой в сторону города. – Мне осточертело бродить по дождю, – сказал я и взял её за руку. Я расстегнул браслет на её левой руке. Я заметил его в тот же день, когда она вернулась, но промолчал. Тёмный, медовый янтарь, скреплённый шершавыми нитками серебра. Такие у нас лилии росли, вечером они казались медовыми, тёмными. И каждый вечер их срезали по одной, ставили в зеленоватую бабушкину вазу. У моей сестры самая красивая рука.
Я поднял её повыше, а браслет расстёгнутый, скользнувший, сокращённый в миг падением, едва успел подхватить. Он затерялся бы в траве, успевшей снова превратиться в траву. Два одинаковых голоса теряются один в одном, и на их месте возникает округлая немота, и два одинаковых цвета, сливаясь, теряются. Было два, а теперь один, а где первый, или где второй, или наоборот? Увидел на запястье буквы – расплылись, точно пыльцой были припорошены, а от них к плечу (рукав к локтю метнулся) уходили вены, текли сумрачно-голубые реки, одна из которых, если верить картам и описаниям, несомненно, Лета, на берег которой, в конце концов, вышел путешественник.
Другая её рука легла мне на затылок. Я не очень люблю, когда мне кладут руку на затылок. Вероятно, когда в раннем детстве мать мыла меня в огне, она держала меня не за пяту, а за затылок. Тогда же (но судя по тому, что, придумывая этот эпизод, я сместил его пониже или повыше) отец, неожиданно для себя самого рассказывая что-то, пересказывая, кажется, содержание книги, протянул руку, прежде чем я почувствовал прикосновение, от которого едва не лишился разума, опять отшвырнул её себе в карман, гримасой подавляя некое отвращение.
Он рассказывал, плечом вперёд уставленным – а руки в карманах – дёргая, позабыв, что я стою рядом с ним на крыльце, когда в вечереющем воздухе всё удалялось, а сбоку мы были озарены желтоватым отблеском кухонного окна, и нас ждали к ужину, к чаю, к чему-то, но он задержал меня или мы задержались вместе, впрочем, скорее всего, меня не было – стоял один, дёргая плечом, не желая высвобождать из кармана руку, а от серого света всё разбредалось в стороны, не дожидаясь темноты, стоял, вперяясь в дорожку, вымощенную кирпичом, по обе стороны которой настурция курчавилась ровно. «Глупо думать, дружок, – (выдумал я) говорил он, – что, вымаливая себе время, клянча… не принадлежащее нам, мы… (ну, пускай не выпрашиваем, а вымениваем, и тогда, когда нам достанется, – представь себе, это случается не столь редко, когда достанется как бы лишнее, не наше: надо полагать, что не такой уж расхожий товар… да, и напрасно думать, что время представляет из себя что-то иное, нежели время) – мы приобретаем возможность устранить ошибки, совершённые раньше. А если ошибок не было? Да, если ошибок не было! И если нет страха, – спрашиваю я. Если одно отвращение… Больше всего о нём говорят поэты, то есть о времени, а не об отвращении, но думаю, что сколько бы я ни читал их творений, мне всё равно не разобраться, не отличить одно от другого. Может быть, они избавляются от него… во всяком случае хотят избавиться: «взалкав бессмертия!», но они обнаруживают ни с чем не сравнимую жадность в другом, и она почти всегда есть, – не было так, чтобы её совсем не чувствовали, ибо, избирая себе предмет, лучше всего стереть без сожаления все его признаки – сразу, тотчас, не медля ни минуты, а не наделять его, в зависимости от собственного умонастроения, новыми. Я не вижу… Почему, например, дерево не выпрашивает себе лишнего времени, или вот наш Тузик. Он подохнет не сегодня-завтра, однако не лает празднично, не бегает, задрав хвост, по улицам, не трубит в рог. Я понимаю, понимаю, что мне хотят открыть глаза, но…», – тут он выхватил руку из кармана и коснулся моего затылка. Вокруг темнело. Я оттолкнул его, потому что злоба, охватившая нежно моё горло, пришла впервые, никогда раньше я не знал этого чувства, и его прикосновение к моему затылку родило то, чего я не знал и о чём никогда не подозревал.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу