— Значит, у тебя все в порядке? — спросил отец.
— Разумеется, — ответил я. — Через полторы недели экзамены. Первый — сочинение. — Для большей убедительности я назвал поток и номер группы.
Обстоятельный ответ должен успокоить отца. Я в этом не сомневался.
— Понятно, — сказал отец очень миролюбиво. — И ты намерен поступать в лесной институт? Молодец! На первый экзамен мы пойдем вместе. Такова традиция, я провожу тебя.
Отец так долго разглядывал мое лицо, что у меня даже зачесались уши. Я все понял: отец знает о юридическом, и наш разговор — его обычная уловка: он уверен, я все расскажу сам.
И я рассказал. Отец слушал рассеянно, водил пальцем по запотевшему стеклу.
— Все?
— Все.
— Молодец! — Отец минуту-другую помолчал, а затем снова повторил: — Молодец! Леля, — отец посмотрел на мать, — оказывается, мы растим с тобой советского Плевако.
— Все может быть, — сказала мама и стала перекладывать накрахмаленные простыни в нижний ящик бельевого шкафа.
— Сегодня, — отец почесал переносицу, — нет, сегодня поздно, завтра. Да-да, завтра утром ты поедешь в юридический институт, — отец поправил очки, — и возьмешь документы назад.
— Но почему? — мое возмущение было искренним, на глазах блеснули слезы. — П-почему?
— Этот предмет, — отец погладил меня по голове, — надо хотя бы раз в месяц причесывать, а еще им положено думать. Занятие утомительное, но чрезвычайно полезное. Когда ты перестанешь таращить глаза при фамилии Плевако, как базарный шулер, и помимо записок следователя нашего известного писателя Льва Шейнина рискнешь прочесть еще что-нибудь, тогда тебе не придется задавать идиотских вопросов.
Утром отец поехал со мной в институт. Там он ничего не говорил, просто стоял рядом и смотрел, как секретарь приемной комиссии регистрирует мои документы. Мы вышли в парк и долго, без всякой надобности, бродили по его затененным аллеям.
— Дура, — выговаривал мне отец. — Не понимаешь своего счастья. Ну что такое юрист? Тебе непременно уголовный розыск подавай. Погони, допросы, процессы. Начитался детективов. Выбрось из головы. Порок не имеет перспективы.
— Ничего, — отнекивался я, — на мой век проходимцев хватит.
— Это уж точно, — соглашался отец. — Общение с подлецами, грязью житейской делает человека черствым. А если в нем стержня нет, бери выше — беда. Ладно. Будешь Докучаевым или Морозовым, разве плохо? Лес — он доброту любит. А ты добр и уступчив.
— Лес тоже вырубят, что тогда?
— Ну, допустим, весь не вырубят, — смеялся отец. — Ну, а как вырубят, жалеть будут. Выращивать начнут. Благородное, святое дело — лес.
Зачеты за первую сессию я кое-как сдал.
Профессор Гардон, человек с внешностью располневшего пеликана, потеребил вялый подбородок и, вернув мне зачетку, заметил: «Н-да, судьба Пифагора, молодой человек, не ваша судьба. Удивительное, я бы сказал, талантливое незнание предмета. Однако было бы несправедливо не оценить того мужества, с которым вы пытались доказать обратное».
Так продолжалось два года. Меня то отчисляли из института, то, уступая нажиму отца, принимали обратно.
В этом не было ничего удивительного. Насилие, совершенное даже с благими целями, остается насилием, порождает отвращение. Отец пожинал плоды собственного упрямства. А я? Мне было на все наплевать.
На третьем курсе положение изменилось. Я стал учиться ровнее, а к концу года, то ли устав от бесконечных нотаций, то ли почувствовав вкус к наукам, удивил всех — оказался в числе отличников. Отец торжествовал, уверовав в свой педагогический талант.
Я и сам был несколько озадачен наступившей переменой. А по существу ничего невероятного не произошло. У меня появилось увлечение, даже страсть.
Где и когда мне втемяшилась в голову навязчивая идея стать писателем, я не знаю! Точнее сказать, не помню. В школе? Пожалуй, нет. Я писал сносные сочинения, слыл веселым рассказчиком. Впрочем, таких удачных сочинений было с добрый десяток в классе. Да и рассказчикам я многим завидовал.
Дневники… Я их вел начиная с шестого класса, подражал великим мира сего, выписывал мудрые изречения. Мечтал, надеялся: когда-то придет время, и с трепетом, подобным моему, люди станут выписывать мои изречения. Пытался их даже сочинять. С них-то все и началось. Четыре тетради изречений для потомков — впечатляющий труд.
В моем сознании шла какая-то переоценка ценностей, перегруппировка мыслей. Наступило прозрение. Я понял, что обо всем писать невозможно. Надо найти тему. С этого момента лес обрел в моем сознании иное звучание. Я даже стал собирать книги о писательском мастерстве. Тяжелые и громоздкие, они стояли на полках, вселяли какое-то безропотное уважение.
Читать дальше