Варя дергает меня за локоть:
— Расчувствовался… Соседей разбудишь.
— Ну, а если не можешь проиграть как нужно, то давай будем читать.
И мы читаем:
Ой да, вы… ночушки,
…ночушки мои темные,
Ой да, не могу же вас, ночушки,
…проспать, пролежать…
Ой да, не могу-то вас, темные,
…не могу продумати!
Читаем историю тягостной женской любви, за которую почти всегда приходилось дорого расплачиваться женщине. Прежний полюбовничек «пришел», «стучит», «гремит об окно». Мы восхищаемся, как это можно в три очень обыденных глагола вместить столько выразительной психологической силы: он стучит в окно как властный хозяин; за свое наглое поведение он отвечать не будет; он и на волос не уронит своей чести… Все обрушится на женскую голову — и хулы, и позор, и наказание! И песня подтверждает это: полюбовничек уже привел бабочку в темный лес и собрался отрезать ей косу. И бабочка вправе просить его только о снисхождении:
…Ой да, ну не режь мою косушку,
…не порочь мово отца, матерю.
…Ой да, ну порежь мою, бабочки,
…мою плаття цветную!
— А я бы и платья не позволила ему резать! Да с чего это? — с глухой силой спрашивает Варя.
— Горда, потому что живешь в другое время, — говорю ей, и мы обмениваемся усталыми, но счастливыми взглядами.
С суетливой жадностью перелистываем песни, прочитываем одну за другой и, к сожалению, все больше убеждаемся, что можем взять для иллюстрации скромного замысла моего очерка только капли из могучей песенной реки. Вот она, сверкающая серебром капля из песни о донском поле, на котором только что отзвенела сеча с врагом-захватчиком: «…распахана… славная полюшка не плугами, не боронами… — коневым копытами… засеяна невсхожими семенами… — казацкими головами…»
А вот рядом другая капля песенного серебра из песни «Ой да, ты, кормилец наш, славный тихий Дон». На всем своем вольном течении он вдруг снова «помутился… сверху донизу…». А помутился он опять по той же причине: напали на Русскую землю «…земелька французская… земелька австрийская… земелька немецкая».
— И все же эти две песни потом ты обязательно мне проиграешь, — говорю я Варе.
— Пожалуй, — тихо отвечает Варя, сидя в застывшей позе около рояля.
…А ночь кончается. Свет настольной лампы все больше робеет перед светом разгорающейся зари. Я оставляю рукопись о Листопадове и через настежь открытую дверь выхожу на минуту на балкон. Воздух свежий, но не такой неподвижный, каким был час назад. Женщины-дворники, мастера чистоты, обменялись словами.
— Чуть не проспала, — сказала одна из них.
— С чего бы это? Нам, вдовам, будто не с чего, — заметила другая.
— На собрании задержалась!.. В жилрайоне…
— Гляди мне!
— Гляжу.
Только секунду звучал их негромкий смех. Потом стали слышны четкие шорохи метлы и позвякиванье ведра. Над порозовевшими крышами домов светила одинокая звезда. Она, должно быть, не успела вместе с ночью сбежать отсюда на запад и теперь в свете зари билась, как бабочка, попавшая в густую сеть паутины. Акации все еще дремали, а тополя уже поднимали самые тонкие, самые чуткие ветки, чтобы через крыши домов полюбоваться на разгоравшуюся зарю.
Я знаю, что за зеленым, чуть порозовевшим гребнем акаций расположилось тихое армянское кладбище. В одной из могил, обнесенной скромной железной решеткой, покоится человек, который сказал о себе: «Я прожил жизнь в думах о песне, в неустанных поисках лучших ее образцов». Он верил, что настоящая народная песня, как мудрый врач, может излечить поэта и композитора от самых лютых болезней — формализма и бездумного трюкачества. Он вслушивался во многие тысячи песен, сравнивая одну с другой. Для нас он отобрал и оставил в наследство тысячу триста! Больше — донских.
Я ловлю себя на мысли, что все, о чем сейчас думал, может стать концом моей рукописи о песнях донских казаков и об их собирателе Александре Михайловиче Листопадове. Эти мысли надо только выразить простыми и ясными словами. Я спешу к столу, чтобы скорее сделать это. Варя мне уже не помощник и не помеха: от рояля она перешла на тахту и, уткнувшись в ладони, заснула. Но проходит час, другой, а слова все еще не уложены в тот непринужденный ряд, когда их нелегко сдвинуть с места, заменить другими, И в какой раз уже я жадно завидую хорошему мастеру кладки, у которого кирпич ложится в стену так, как будто он всегда там лежал!
Запись двадцатая
Николай! Меня не было в городе почти десять дней. Как сожалею, что именно в эти дни ты заглядывал к нам с Варей… Николай, Шустрый, я страшно огорчен, что не удалось повидаться с тобой и отвести душу в разговорах о том, что больше всего сейчас волнует.
Читать дальше