Мать страдала от этих представлений, но Степку прогнать не осмеливалась.
— Свяжись — подожжет: они, Ковригины, бесстыжие. Бог его накажет… — И меня толкала от окон: — Нечего пялиться! Не люди тут — разбойники. На улицу — ни-ни!
А меня туда и не тянуло. В глухом заборе наткнулся я на усохший в гнезде сучок — колупни ногтем, и он на ладони — и тайно наблюдал за жизнью улицы. Козел думал, я в доме, изгилялся под окнами, а я глядел на него со стороны и посмеивался: «Здорово перехитрил!..»
Тужил об одном: наблюдательный пункт не позволял глядеть еще на один дом, перевезенный из нашей деревни. Но зато я ежевечерне слышал протяжный голос тетки Матрены Хватовой. Еще в деревне, в сумерках, подоив корову, она выходила на свое крылечко, баюкала натруженные руки у высокой груди и, глядя, как догорает за речкой зорька, заводила истово:
— Санькя-а!.. Сенькя-а!.. Минькя-а!..
Прокричав по порядку имена сыновей, она нюхала табак из берестяной коробочки и, как на пастушьем рожке, трубила:
— Айда вечерять, золотая рота!..
И мчалась к ней «золотая рота», где бы ни пропадали, — голос Матрены долетал и до реки и до околицы.
Сыновья ее по переезде в город определились учениками на завод, но голос Матрены звучал вечерами по-прежнему — наверно, пропадали парни возле гармошки на дальнем конце улицы, — и мне хотелось слушать и глядеть в округлое, смугловатое — даже зимой! — лицо, за тихую безмятежность которого Матрену звали Каравай. Глядеть — и тихо чему-то улыбаться.
Но я забыл и о тетке Матрене с ее сыновьями в то утро, когда мать сама призвала меня к окнам:
— Глянь-ка, Васька! Кажись, Пролеткины!.. Наскитались по чужим фатерам, за ум взялись.
У сруба на горе узлов, плетеных корзин, деревянных сундучков восседала тощенькая смуглая девчонка в синеньких трусиках и грызла сухарь. Ее старший брат, такой же востроносый, с широким крепким лбом, над которым, как из плошки, густо били в стороны и вверх прямые светло-русые волосы, стоял рядом и, подпирая ладонями худые бока, строго, в упор разглядывал набежавших мальчишек. В сторонке, подоткнув цветастый сарафан и будто танцуя, шустро месила босыми ногами глину для печки-времянки их мать, совсем еще молодая; ее стянутые в увесистый пук темные волосы отливали лаковым блеском. Рослый светлоголовый мужик в серой полурасстегнутой косоворотке, выпущенной поверх залатанных на коленях штанов, видно, муж ее, ладил остов семейного шалаша. Он все время чему-то улыбался, а когда наклонился за топором, штанина вздернулась, и я увидел вместо ноги деревяшку.
— Инвалид?!
— Как же, инвалид! — передразнила мать. — Безногий — верно. Верка — жена — сама ему ногу-то отпилила. Да он и без ноги любого погубит!
— Погубит?!
— Да что ты пристал? — спохватилась мать. — Марш от окна!
И с места не стронулась.
— А кто они, Пролеткины, ма? — спросил я осторожно, улучив момент.
— Сам коммунист из коммунистов. Тутошний, заводской. Говорят, революцию в городе делал. Она из нашей деревни. Ушла прислугой к господам Мануйловым и не вернулась.
— Ма! А кого этот безногий погубил?
— Цыц! Цыц! — На этот раз мать вспылила так, что белое, ватрушкой, лицо ее зарумянилось. — Я не говорила, ты не слышал! И марш от окон! Кому сказано?
Я поспешил к сучку. Вся жизнь Пролеткиных оказалась у меня на виду, но говорили они мало и тихо, и слова их не долетали через улицу. Я только и разобрал, что их имена, когда окликали друг друга. А так вся жизнь новых соседей прокручивалась передо мной, как в немом кино. Таскает Олег большущими клещами гвозди из старых досок, прямит их на камне — стук отдается, а разговора с сестренкой или матерью не разобрать. Тихие у них голоса, у Пролеткиных, ровные. Даже и улица вроде бы в угоду им поутихла. Только нет-нет да зальется мать Олега песней.
Липа векова-а-а-ая над рекой стоит…
— Завелась, бесстыжая! — вскинется моя мать я даже дела забросит. — Пением и господ прельстила… Шла с девками с покоса и запевала. Барин, он на рыбалку приезжал, шасть из кустов: «Чья такая?» Дал ей трешницу, чтобы весь вечер пела, а потом с ее отцом сговорился и в город увез гостей забавлять… За тридцать сребреников… Тьфу!
Будто от этих недобрых слов песня обрывалась на полуслове, чтобы так же нежданно встревожить улицу через час, а то и через день:
В низенькой светелке огонек горит…
А жизнь на улице шла своим чередом. Пока старший Пролеткин на заводе, возле его усадьбы мальчишки вытворяли что им вздумается. Но вечерами, как только тетя Вера выйдет к дороге его встречать, ребятишек расталкивали по домам матери:
Читать дальше