За окнами поверх занавесок — крыши домов. А за домами — речка под обрывом, и луга, луга — до леса на горизонте. Вспомнить об этой благодати и то наслаждение. Но я еще долго стоял, как в параличе, пока не случилось то, перед чем я был бессилен. Солнце ожгло другую сторону улицы и снова прикрылось облаком. Но взгляд мой уже засек и слуховое окошко дома напротив, и осколок стеклышка в нем, уколовший меня острым лучом.
— Скажи, мать, а кто у Пролеткиных дома?
Я мог бы и не спрашивать о том, что уже знал. И не жалость к матери развязала мне язык. Жалости к ней я не испытывал, впрочем, как и других чувств.
Я пытался остепенить себя, обуздать желание немедленно рвануться из дома и понял, что сопротивляться бесполезно: я прибыл наконец к тому единственному на свете месту, к какому тянулся все эти годы, противясь, как мог, его власти. Я не хотел признаться себе, что только из-за него, из-за дома напротив, вернулся в наш город, что только того и жду, чтобы стремглав перебежать улицу. Но мать это знала. Она рывком поднялась с коленей, поджав губы, с обидой проплыла на кухню.
— Чай, знаешь, — донеслось оттуда. — Олег в отъезде, сама на белютне, хворает, Зойка на работе — в поликлинике, в заводской.
— Да?
Тормоза меня уже не держали.
— Скоро вернусь… На минутку…
Я выскочил за дверь, как выскакивал раньше, мальчишкой…
Пролеткины ставили дом позже других. Мы обстроились, разбили сад, вырыли и накрыли погреб, а против наших окон, ребятне на утеху, все сиротинился сруб из старых щелястых бревен. По нему день-деньской лазали все, кому не лень. Тут играли в чехарду и в прятки, в «чижа» и в городки, а то и резались на деньги — «об пристеночек» или в орлянку. Дня не обходилось без стычек, драк, ссор и представлений похлестче цирковых. Тешились надутой через соломинку лягушкой, стрельбой из ключей, начиненных серой. Здесь Степка Козел исполнял, как стемнеет, свой коронный номер: набирал полный рот керосина, фукал на зажженную спичку, и огненный язык из его ко всему привычного зева адским светом отражался в глазах ребят.
Не начни Пролеткины строиться, могло бы померещиться, что мы и не перевозили дом из деревни: соседи были те же. По правую руку от Пролеткиных построился Митька Щербатый, молодой, широкоплечий, но, как и все в их роду, сутуловатый длиннорукий мужик с грузной поникшей головой и с мрачным, исподлобья, взглядом. Его звали Паровоз. Может, за копотную черноту лица и смоляных волос, свисавших на недобрые глаза. А скорее — за другое. Работал Митька в охране и частенько волок домой с завода когда на горбу, когда на тележке такую поклажу, что люди ахали:
— Паровоз!…
Левее сруба прилепилась беленькая мазанка Ковригиных, тоже приземистая, только крытая не соломой, а тесом. Ковригин, судачили, и перетянул в город всех, кто годами мерил путь от деревни до завода — двенадцать верст в один конец. В одиночку духу не хватало сниматься с родовых насиженных гнезд. А Федор Иванович — его выбрали в завком — выхлопотал на всех пустошь под застройку. Изрядно в тот год поредела наша деревенька. Жена Ковригина, Анна, вертлявая болтуха, с вечно растрепанными, непромытыми волосами, с маленьким лисьим личиком, встречному и поперечному вещала о заслугах мужа и добавляла:
— Сами-то мы мазанку слепили. Все равно Федьке казенную квартиру дадут. Ценят его на заводе.
Ковригиных звали Козлами, но чаще — Цыганами за вечные перебранки в доме.
Проснешься — у них уже шум на всю улицу: Федор Иванович собирается на завод.
— Степка, оболтус! Кисет брал? Выдеру!
— Тебе бы только драть! — огрызается Анна.
— Ты, папаня, не клюкнул с утра? — подковырнет Степка.
— Не орите! Корова вас задери! — закричит сам Федор. — Перед людьми позорите!
Федор Иванович — на всех, все — на него. А потом и не поймешь, кто на кого. И на кулаках и чем ни попади пойдут правду свою доказывать. Степка Козел вылетит из дома ошалелый, как из парной бани, поморгает слезливо, потрет ушибленные ягодицы и с пылу-жару к нам под окна — обиду срывать:
Тарас-Тарасенок,
Вшивый поросенок…
Разоряется, пока весь ребячий гарнизон не приманит. А тогда уж ничем Козла не унять. То встанет на карачки и заголит задницу, то пыль с дороги поднимет тучей, а то и камнем с плеча замахнется в окна. Мать за сердце — вот-вот стекла зазвенят, — а у Козла, как у фокусника, камень летит за спину.
Тарасом звали моего деда по матери, приходского священника. Он пропал вместе с бандой — не то желтой, не то зеленой, — что орудовала в наших лесах после революции. Про деда и прадеда — тоже священника и тоже Тараса — и была сочинена дразнилка. Почему приклеилась к нам — ведать не ведаю.
Читать дальше