Алена задумалась.
— Уж и не знаю.
— А чего не знаешь? Я ведь растила своего. Угляжу. Да неужто мне на несколько дней не доверишь?
— Как не доверить. Тонька вот… Мать все же… — И махнула рукой. — А и правда что, возьми. Между собой разберутся, тогда уж… — И обняла малыша. — Пойдешь с тетей?
— И с мамой, — ответил он.
— И мама приедет. Тетя тебя на поезде прокатит. Хочешь?
— И с мамой.
Он не хотел. Но не плакал. И, когда собрались, покорно подал руку. Рука была теплая, немного влажная, потому что сонная. И весь он был дремотно размягчен, тер глаза и нос, — самое время уложить его спать. Однако путь не близкий, надо было отправляться. Алена расцеловала его в обе щеки («Слушай тетю Аню!»), снова незаметно всплакнула…
И вот они потопали не спеша через деревню, потом по лесной дороге: Анна Сергеевна — вся накренившись к маленькому, он — насупив светлые брови на широком бледном лице.
Ребенок не капризничал, будто понимал что-то взрослое и серьезное, не просился на руки; охотно поел, усевшись под дубом на разостланной шерстяной кофте, Анны Сергеевны, да так и уснул.
А солнце уже начало тускнеть и потихоньку спускаться за лесом, за острыми еловыми верхушками.
«Какой же был Кирюшка? — глядя на мальчика, горько вспоминала женщина. — Какой он был тогда?» И мало помнила его лицо, потому что и вглядеться-то было некогда. Теперь уж не будет. Теперь даже если и внуки, то — вдалеке…
Пробежал предвечерний ветер, пора было отправляться в путь.
* * *
Вадим приехал много раньше времени и пошел к развилке через лесное высохшее болото, где шершавая на ощупь трава доросла уже выше пояса и шуршала, шелестела, готовая развернуть широкие и тоже шероховатые соцветья. Солнце было горячим и щедрым — настоящее летнее, еще без предосеннего прощального и натужного жара, оно не пугало, не сжигало, и все купалось в нем, тянулось к нему — и мхи на влажных болотных кочках, и коричневые лужицы, бесшумно сновавшие возле гнезд: им не до песен, накормить бы птенцов! Было бы совсем тихо, если б не жужжание проносящихся мух и пчел — вжж! — и нет, растаял звук, и снова — вжж! — неотделимый от лета звук, точно прибавляющий горячей яркости цветущему лугу, проросшему белыми ромашками, колокольчиками с затуманенным гулкими шапочками, желтым донником…
Вадим содрал темные очки, впивал зрением, слухом, кожей эту свежую радость. И ожидание, и сиюминутное счастье слились в сложное и редкое ощущение гармонии, и он слышал здесь, как в трубном звучании органа, и голос птиц, и голос цветов… «говорят звери»; «говорят травы»… и — то выбивающийся, то пропадающий глас человеческий — ту небольшую, низко звучащую трубу, которая ведет свою песнь страсти, мысли, боли… А надо всем — спокойный и величавый голос мудрости и покоя.
Он шел и шел, иногда взглядывая на часы, и вдруг заметил: время на них не прибавляется, хотя солнце говорит о другом.
Он приложил часы к уху — боже мой! Они остановились! И неизвестно, сколько теперь времени, и он далеко от назначенного места!
* * *
Коршунов вернулся домой утром, оставив Сашку спать у замшевой леди.
Вчера миледи приняла их с королевскими почестями, раскрыла лучшую коробку конфет, тотчас подарила Саше двухтомник Сетона-Томпсона, которого девочка с удивительным постоянством любила от раннего детства и по сей день. Ночевать остались как бы невзначай, Владислав Николаевич сделал вид, что «отпросился у мамы» по телефону (он все-таки не сказал Сашке о своем решении — кто знает? Кто себя знает? Можно ли что-нибудь решать бесповоротно?!). По поведению миледи понял: стать женой она не возражала бы. И мачехой — тоже. А Сашку уже покорила.
«Как все прекрасно складывается!» — думал он вечером. И ночью, пока был с миледи, да нет, какая там миледи — Нинэль, Нэлли. И опять кое-какие проблемы решались в алькове (знакомое, удобное прибежище), и опять чувство уверенности невзрослого человека, мальчика возле старшей и умнейшей.
А утром затосковал. Может, потому, что он не мальчик и надо пригибать голову, чтобы играть в ребенка. А он устал. Он хочет серьезного к себе отношения, без снисхождений. А может, уже врос в Асину систему жизни, приятий и неприятий, холода и редкого тепла… Он сам ничего этого не понимал в себе, и только ощущение беспробудной тоски… Держит за горло.
— Что с тобой, Слава? Что?
Соврав что-то невнятное о каких-то бумагах, забытых на редакционном столе, помчался домой.
Дом был пуст и тих. В комнате «девочек» задернуты шторы. Асина постель не застелена.
Читать дальше