Отъезжающие и провожающие повыскакивали с розвальней, щедро заложенных сеном, сгрудились в тесный круг. Поют и пляшут. Кто-то, хмельной, рыдает. Стекло бутылок звякает о железо кружек…
А мы, три брата, своей, отдельной кучкой стоим чуть в стороне от общего веселья. Митя и Шурик перетаптываются, печаль горькая раздирает нас. Шмыгаем носами, покашливаем, молчим. Я чую, как горячие слезы прожигают щеки, до того жаль мне братишек. Опять одни остаются, одни-одинешеньки. И кто его знает, надолго ли. Мы даже не знаем, сколько нам в армии служить. Да и случиться может всякое, это тебе не хвостовая караванка, моль бэж. Что-то очень хорошее хочется сказать братишкам, что-то значительное, что-то, может, отцовское. Но я не знаю — что. У меня вроде и нет еще таких слов…
— Федя, ты не переживай из-за нас-то, — говорит Митя. — Теперь-то мы уж проживем… не маленькие.
— Ты, Федя, почаще письма пиши! — горячо просит Шурик.
— И за дом не бойся, Федя, — продолжает Митя. — Не запустим. А весной, первым же пароходом, сплаваем к Верочке, — Митя угадывает мою боль по сестренке, уже давно отбившейся от основной нашей семьи. — Зачем только и перевели детдом в Межадор.
— Эй, довольно нюни распускать, кунды-мунды! Поехали! — слышу могучий рык дяди Капита: он у нас за провожатого.
Мы, три брата, в последний раз слепились в один ком, тремся друг о дружку мокрыми от слез лицами. Потом я догнал сани, вскарабкался на сено, отчаянно пахнущее запахами давно минувшего лета… А братишки все так и стоят особняком. Машут, машут руками. Митя шапку содрал с головы, они что-то кричат мне вдогонку, но не разобрать — голоса их тонут в общем гвалте.
Продрогшие лошади весело взбежали на угор за Сысолой. Заливисто тенькают колокольчики-шаркунцы. Где-то далеко в темноте в последний раз прощально мигнули огни села. И вековечная дорога неумолимо втянула нас в заснеженные дебри.
Все, кончились проводы. Только темный лес дремлет вокруг. Редкий снежок падает. Тяжело нагруженные сани мягко скользят по укатанной дороге.
Последний нынешний денечи-ик
Гуляю с вами я, друзья.
А завтра рано, чуть светочи-ик,
Заплачет вся моя семья…
Вся семья… Какая уж там семья! Непрошеные слезы застряли у меня в горле, и на взбудораженную душу водопадом рушится все: и печаль за оставшихся в сиротстве братишек и сестренку, и неминуемая тоска по своему дому, и сама эта старая дорога — отец мой по ней уходил на войну, да так и не вернулся обратно. И плачущие лица тетушек мелькают; на какой-то миг и маму свою покойную вижу; и недавние картины своего лесорубства: как-никак полторы зимы тягал лучковку. И последние дни рекрутского загула снова переживаю — ну и почудили же мы. И немножко грустно мне от того, что ни одна девка меня не провожает. Олеша вот провожают, других тоже, а меня — нет, потому что главная-то моя провожательница где-то в городе обитает, и кто знает, встретимся ли когда.
В зимовке, прорысив верст сорок, дядя Капит решил дать лошадям отдых. Да и нам нелишне было погреться, ведь в похмельной-то дремоте, на санях, особенно сильно пробирает озноб.
Из глубин лесов с веселым перезвоном — тинь-ти-ли-пинь! — выскочили на широкую поляну. Одинокий дом стоит, окна не светятся. Но вот навстречу с отчаянным лаем метнулась собака. Я ее давно знаю, значит, жива еще, служит верой и правдой. Когда я в первый раз гнал плот, обратно-то из города все триста двадцать пять километров пришлось на своих двоих добираться. Четырежды заночевали в пути, в последний раз — здесь, в этой зимовке. Помню, ветреная, дождливая ночь навалилась на нас с Мышонком, и до того рады мы были этой избенке посередь леса, крыше над головой, сухости да теплу…
В доме зажегся свет, чуткая хозяйка расслышала гостей.
Да, все та же старушка, помню ее лицо, лет ей под семьдесят.
— Заходите, люди добрые, милости прошу. Погрейтесь с дороги.
— Здорово, Марпа! — замурлыкал дядя Капит в большой комнате с тесаными стенами. — Жива, значит?
— Да вот, пока не прибрал господь… — как и подобает старинным знакомым, добродушно отозвалась хозяйка. — А ты-то, но, кунды-мунды, куда опять подался? Не сидится дома, старому?
— Да вот, сынка в армию провожаю, меньшого.
— Ну-ка, который же твой-то будет? Не иначе — вот, самый длинный? — старушка безошибочно выбрала среди нас Пикона.
— Он самый.
— Все сыны твои по одной бале сколочены, не спутаешь…
— Бабуш, — нетерпеливо перебил стариков Олеш, — головы наши пополам раскалываются. Позволь посидеть за столом.
Читать дальше