— От которого еще дорогими духами разило? — говорю.
— Не забыл… Да, дорого достались нам эти оберсты…
На следующий день, после работы, я снова побежал в больницу, недалеко, всего километра три.
Шура осунулся весь, стал жестче, мрачнее от непроходящей ни на минуту боли.
— Чудной сон я видел нынче ночью, Федя, — проговорил он. — Будто опять у Сысолы сижу я… На вечерней зорьке. Ну, как с тобой недавно сидели-рыбачили… Только теперь-то вроде один я. Потом, гляжу — с неба, где солнышко садится, кто-то будто начал спускаться ко мне… И будто девушка это… Лицом на Лизу похожа.
Шура вдруг замолчал, не решаясь, видимо, рассказывать дальше последний свой сон. Потом вдруг вздохнул тяжко, сказал:
— Завтра вот операцию сделают. Больное место вырежут и выбросят к чертям собачьим. Мы с тобой, Федя, еще поживем!..
Пришла медсестра, сделала ему очередной укол.
— Ну, беги, Федя, домой… — сказал Шура, снова открывая глаза и пожимая мою руку ослабевшей своей рукой. — Да веселее гляди, чего скис, мушкетер! Завтра вечером приходи.
А у меня так и брызнули слезы. Я едва не взвыл в этой палате, пропитанной горьким запахом лекарств. Потом я, ничего внятного так и не сказав, вышел.
А назавтра Шуры Рубакина не стало.
После работы мы вчетвером — Зина, я, Андрей и дядя Капит — отправились проведать Шуру. Захватили с собой все вкусное, что только нашлось на караванке. Мол, у него, после операции-то, добрый аппетит проснется, пусть скорее набирает силу.
Но Шура Рубакин лежал уже в морге. Меня пустили туда. Да, это он, Шура, на длинном столе, до подбородка покрытый белой простыней. Я, будто в кошмарном сне, напуганный, разбитый смотрю на него, смотрю, смотрю… И не смею приблизиться. Шага шагнуть не смею. Ноги будто свинцом налились. Смотрю, смотрю, смотрю… Лицо у Шуры вроде бы разгладилось… Будто помолодело. Вчера не такое было. А сегодня смягчилось. Видно, боль-то отпустила…
Что-то шепчет дядя Капит.
Да в самом деле, что ли, уж нету Шуры?!
У меня помутилось в душе, в глазах потемнело. Зашатался я… Выбросился на улицу. На свет. Солнечная осень. Еловые аллейки тихо поют о чем-то своем. Березовый лист шуршит под ногой. И тут полились слезы… Ручьем пошли Будто прорвалась какая-то запруда. Я запрятался в самый отдаленный угол больничного большого палисадника и без всякого сопротивления, весь, сколько меня было, отдался этим слезам.
Потом главный хирург больницы — мужчина средних лет, но почему-то с очень морщинистым лицом — объяснял нам. Мы, говорит, сделали все, что только возможно. У него, говорит, и так уж была только третья часть желудка. И даже этот обрывок, после ранения, как следует никогда не заживал и стал как тот старый сапог, на котором, когда начнешь подшивать, нитке не за что зацепиться. Я, говорит, удивляюсь, как до сих пор он жить мог да еще работать с таким-то желудком…
Мы похоронили Шуру на городском кладбище. Много народу собралось — из хвостовой караванки, из сплавного треста. Специальным самолетом прилетели жена его, Нюра, и семилетний сынишка Вовка…
На похоронах оказался и мой брат Митя. Я уж говорил, что учился он в городе, на курсах десятников. После того как простились мы с Шурой Рубакиным, мы с Митей заглянули и на мамину могилу. Подправили скособочившуюся плаху-крест. Печально посидели. Потом Митя вдруг спросил:
— Федя, почему это самые лучшие люди так рано помирают?
Будто ножом полоснули меня эти слова, и снова закипели во мне слезы.
— Потому, Митя, — говорю я, потягивая носом, — потому они раньше умирают, что не жалеют самих себя.
Говорю так, а сам чувствую, что с сегодняшнего дня, со смерти Шуры Рубакина, жизнь навьючит на меня новую тяжесть. И новую ответственность, поверх всего прочего. И впереди мне долго еще не будет никакого облегчения. Долго еще не будет…
Мы с братом в последний раз оглядели кладбище.
Вот уже двое, двое самых дорогих нам людей лежат здесь. Но нам нельзя поддаваться печали. Опускать руки.
Никак нельзя…
Нам нужно жить дальше. Все они — и мать, и отец, и Шура Рубакин, — все завещали нам: живите дальше.
Лошади остановились посередь Сысолы.
Река мирно почивала подо льдом и снегом. В ночной тишине с новой силой взвизгнула гармонь — как живая душа — удало и печально. И грустно выплеснулся заливистый девичий, голос: «Снова осень, летит лебедь, — до весны не встретимся. Милый в армию поедет — уж когда-то свидимся?»
Читать дальше