С некоторых пор за мной иногда увязывалась Рита; ей дозволялось больше, чем остальным детям; и спать не надо было рано укладываться, и взрослые книжки читать разрешалось, и — вот, пожалуйста, — гулять с квартирантом-учителем без опасения, что будет докучать ему — тут Анна могла быть абсолютно спокойна. Впрочем, Рита и не собиралась докучать, а была настолько сама по себе, что я попросту не замечал ее, она как-то выпадала из поля зрения. Но нередко происходило и обратное: оставались только мы друг против друга, а весь мир словно исчезал: мы спорили.
Споры бывали громкими, неуемными, рьяными и ни разу не заканчивались компромиссом. Я незаметно тоже начинал почему-то горячиться, забывался, взвивался, бывал близок к тому, чтобы крикнуть: «Ты!! Соплячкаты этакая! Откуда ты можешь знать?!У тебя в голове одни литературные бредни и киношная блажь! А у меня опыт! Опыт! Институт, армия, Таймыр, целина! Я отведал любви и предательства, знаю, что такое отчаяние, благоговение, бесплодность усилий, сладость иллюзий и много других вещей, о которых ты понятия не имеешь! Я восемь лет работаю учителем — у-чи-те-лем! — учу вот таких дур, как ты, трезво смотреть на мир...»
Я, конечно, ничего подобного не сказал Рите, даже рта не раскрыл. Но все равно потом было стыдно — от помыслов одних, от поползновений придавить ее всем этим своим скарбом, этим старым и дырявым мешком барахла, чепухи, безделиц всяких, что в лицемерной запальчивости крикливо именуется опытом. Я ловил себя на том, что завидую ее «души прекрасным порывам», чистой ее убежденности, ясной и самозабвенной готовности жертвовать собой без остатка во имя торжества всего Высокого и Совершенного.
Спорили мы обо всем: о случайности или закономерности жизни на земле, о месте человека в природе, о добре и зле, долге и справедливости, о книгах, фильмах, исторических личностях. Я, например, говорил, этак мимоходом замечал, втайне досадуя на свой треклятый опыт, что жизненный путь человек должен выбирать строго разумно (речь шла о будущем Риты); она тут же воспламенялась, словно только того и ждала, глаза стремительно загорались, голос начинал опасно звенеть, и я узнавал, что чрезмерные разумность и осторожность могут погубить любой душевный порыв, что если бы все строго разумничали и осторожничали, то люди не совершали бы «прекрасных безрассудств», трясясь за свою жизнь и благополучие; я утверждал, что с годами человеческие ценности меняются, — она горячо возражала: не ценности меняются, а человек, то есть попросту стареет, дряхлеет, а если что-то на самом деле и меняется, то это, значит, были никакие не ценности... Споры наши заходили далеко, затягивались допоздна, и я вынужден был останавливать их волей старшего.
По вечерам собирались на просторной открытой веранде за чаем, как правило, без Антона Романовича.
Женщины расспрашивали меня о самочувствии, интересовались моими вкусами, желаниями, рассказывали что-нибудь о поселке, о соседях, из истории дома и семьи. Так я постепенно узнал про обет Антона Романовича, еще в юности поклявшегося умирающей от чахотки возлюбленной сохранить ей верность, и поэтому оставшегося холостяком; про гибель в море во время шторма мужа Анны и внука Ольги Андреевны, который был штурманом и так и не увидел своих дочерей; про гибель и второго внука Ольги Андреевны и его жены, отца и матери Риты, во время пожара в Саянской тайге — они были геологоразведчиками. Узнал я также, что родоначальником этой семьи был профессиональный революционер и что, решившись разделить с ним его судьбу, Ольга Андреевна порвала с богатыми и влиятельными родителями, которые, хотя и записали позже за ней дом в дюнах, но не простили. Я пытался вообразить ее жизнь, охватить мысленным взором, но от подобных усилий оставались лишь горечь и стыд за мой бедный опыт, казавшийся рядом с такой жизнью досужим пустяком. А она на мои благоговейные охи спокойно улыбалась:
— Какой там опыт... Вот много войн довелось пережить. И цела осталась. Хорошо. Но внуков пережила — это плохо. Ни одна война не обошла... И я уже ждала... Все время что-то надо было делать... Делать и делать... Чтобы в доме порядок был...
Анна во время вечерних чаепитий становилась оживленнее и более впечатляющей. В длинной до пола юбке, в накинутом на плечи тяжелом платке, с поднятыми в узел волосами, она словно демонстрировала молодость Ольги Андреевны, намекая таким образом на непрерывность времен, подчеркивая эту непрерывность, призывая не сомневаться в ней. Она легко двигалась, улыбалась, непринужденно и живо говорила, но глаза куда-то все время ускользали. У меня постепенно, против воли, складывалось впечатление, что Анна боится в чем-то выдать себя. Поэтому, наверно, мелькало порой подозрение, что здесь разыгрывается своего рода спектакль, который нужен, чтобы постоянно доказывалось все то, что я считал обстоятельностью, размеренностью, устоялостью; причем спектакль этот предназначался не специально мне, но и всем остальным; актеры одновременно являлись и зрителями — так, видимо, поддерживался дух дома. Однако такое подозрение именно мелькало, и именно во время чаепитий на веранде, — наступал день с его заботами и трудами, и ощущение «театральности» пропадало совсем. Но стоило вечером выйти в сад, остановиться, прислушаться — и грустным маленьким спектаклем уже казалось все то, что я оставил в городе.
Читать дальше