Антон молча протянул ему рюмку с коньяком.
— Нет. Я буду грустным.
— Отчего бы вам, Павел Алексеевич, быть грустным? Посмотрите на меня, — сказала Боля, отводя руку с мундштуком.
— Вы очень напоминаете мне моих тетушек. Удивляюсь: столько пережить и ничего не растратить.
— Кто знает… — вздохнула Боля.
— Я барин, каюсь. Я тут хожу без рубля в кармане, но в городе я езжу только на такси, обедаю в дорогом ресторане, в театре сижу у авансцены, — мне приятно, чтобы все знали, как я люблю красивую жизнь. Каюсь! Три-четыре дня я живу в свое удовольствие, пью шампанское, кучу, — живу, живу! Кому не хочется?
— Доучивайтесь и уезжайте-ка в Ленинград.
— Да, мне опротивело среди мужиков. Грубо, не тонко. «Чи-иго-оо? — передразнил он. — А ну подви-инь-ся!» А! У них рассуждения: «Если с поля ничего не принесу, меня собака во двор не пустит».
— Грубияны везде есть, — сказала Боля. — Мы из Харбина ехали очень долго. Перед Уралом наш вагон отцепили, и мы пошли в город. Я зашла в магазин, спрашиваю: «Спички есть?» — «А где вы были на прошлой неделе?» — грубо так. И молодая женщина, милая на вид. «На прошлой неделе, — говорю, — я была в Китае». — «Подумаешь! Очки надела, а совести нет». Вы не поверите, мне так стало смешно: при чем здесь очки?!
— Ха-ха! — засмеялся Антошка.
— Я перестаю быть интеллигентом, — сказал Павел Алексеевич. — Раньше куда ни приду: «Будьте любезны, не угодно ли, я был бы признателен». И никакого ко мне внимания! А сейчас вхожу-у: «Приветствую вас! Ну ка-ак? ну что-о? Мне на-адо, я хочу-у! вы обязаны!!» Другое отношение. Для робкого и воспитанного все двери закрыты.
— Неужели? Но как же я век прожила — и ничего?
— В Харбине?
— Зачем в Харбине! Я здесь уже несколько лет живу. И вы не думайте, пожалуйста, будто в Харбине я жила среди ангелов и сплошь добрых благовоспитанных людей. Ничуть.
— Вы сегодняшней жизни не знаете.
— Может быть, — уступила Боля.
— Время идет, поэты пишут стихи, учителя воспитывают. А что толку? Мужику нужна симфония? Я, говорит, лучше спляшу.
— А вы сами? Зачем вы, режиссер, на ферме смешите скабрезными репризами?
— Иного не поймут.
— Тогда нечего спрашивать, если сами их развращаете, суете их в помои, презираете, ставите себя выше…
— Мы в разговоре далеко зайдем, Боля…
— Уже поздно, — сказала она. — Ложитесь, друзья, спать. Закрывайтесь.
— У Боли привычка идеализировать, обо всем и вся судить по себе, — сказал Павел Алексеевич. — Она отлично понимает, чем я возмущаюсь, но всегда противоречит мне.
— Не хочет прослыть недостаточной патриоткой, наверно.
— Как точно! — воскликнул Павел Алексеевич. — Я тоже об этом думал, но я ее люблю и стыдился признаться в этом. Именно, именно.
— Уже ночь, — сказал Антон. — Выйдем к морю?
— С удовольствием. Может, встретим слепого белого кота?
— Да, но не Димку. И где же он шляется там?
— И мне он нужен. Без него я немецкий не сдам.
Глава вторая
ВЕДЬМИНЫ МЕТЛЫ
1
Вдали от станицы, в доме возле городского сада, не спал в эту ночь и Дмитрий. Продребезжал на повороте последний трамвай, стихло во дворе, а Дмитрий, уткнувшись в подушку, произносил монолог.
«Совесть свою потеряли! — стыдил он Чугунова. — А чужая совесть мешает вам жить. Значит, что? Растоптать ее! Вам жаль тупиц, проходимцев, конъюнктурщиков. И делаете вид, будто ничего не знаете. Да люди-то писали! Есть у вас сердце? Нету его. И не было никогда. Вы посылаете инспектора и заранее даете ему установку, с какой стороны зайти и как замять дело. Замять! скрыть! Придать значение склоки. А люди страдают… Когда я приехал, люди стали ходить ко мне. Почему? Спросите у них. Я вскакивал и бежал защищать. Вас окружили бесталанные «друзья», которым поневоле стало выгодно, чтобы в культуре все было примитивно, серо, скучно! чтобы никто не переступил их тупость! чем они будут зарабатывать себе на жизнь, если отнять у них право на тупость? — спрашивал он у Чугунова. — Все умное гибельно для них… Я могу говорить то, что думаю, говорить вслух, я ведь пришел к вам с открытой душой, мне лично ничего не надо. Без конца, изо дня в день хочется мне защищать честность! Почему же вы встречаете меня в штыки?.. — Дмитрий перевернулся, открыл глаза. Ночь, и он так одинок! и речь его вдруг бессильно погасла в тишине. И ниоткуда помощи, и все зря, зря. — В Москву напишу… поеду… добьюсь! Не может такой человек заниматься культурой. Спать, спать…»
А никак не спалось. Он потихоньку от Вани одевался, выходил вниз, стоял у подъезда и курил. От старого сада веяло таким покоем и благостью весеннего расцвета, что было еще обидней тратить свои молодые дни на борьбу с проходимцами.
Читать дальше