Егорка только приготовился стучать косточкой согнутого пальца, как дверь внезапно открылась. Астапов, окруженный двумя угодливо-радостными субъектами, в пальто и с каракулевой шапкой в руке, стоял у выхода. «Выпивали», — заподозрил Егорка и слегка позавидовал субъектам, которые запросто сидели с писателем в комнате. Как почти все русские классики, Астапов был невысокого роста. Столько дней и ночей думать о нем, и вот он рядом, очень похожий на портреты, но суровей. Большие голубые глаза Астапова внимательно глядели на Егорку; потом какие-то слова, потом уже сильная рука писателя обнимала его за плечо. Что вдруг случилось еще через минуту? За что Астапов крепко, будто сразу полюбив, пожал руку и поцеловал его? За что, в самом деле? И совсем просто сказал: «Ну что, сынок, какое у тебя дело ко мне?» Никакого дела не было, но как лучше растолковать при чужих, неприятной улыбкой привечающих субъектах, которые Егорке почему-то не нравились? Астапов же был свой, отец почти. «Это что? — заметил он журнал на груди. — Твое тут напечатано?» — «Нет, читаю». — «Ну слава богу!»
Что-то пробормотал Егорка, сказал, где учится, откуда родом и чего вдруг ему захотелось. Они стояли на площадке, Астапов куда-то направлялся срочно, товарищи эти торопили его. Для них Егорка был одним из сотен, из тысяч, которые ходят к Астапову, и они были небрежны, как на вокзале в очереди: всех не запомнишь, и все — только толпа. Какое они имели право мешать Астапову, подсказывать? Чем они заслужили счастье общаться с ним, они, такие недалекие и чванливые? И зачем они нужны ему? Но он, наверное, щедрый и в простой жизни беспомощный. Пронеслась минута, пять, десять, и Астапов вновь сжал руку Егорке и два раза крепко поцеловал. «Учись, учись, — сказал по-отцовски, спускаясь сзади по лестнице, — послушай меня. Я нигде не учился, а вам и карты в руки. Успеешь. Еще и жизнь узнаешь, и борода отрастет. У меня тоже дети учатся». — «Хочется народ узнать», — робко вставил Егорка. Астапов улыбнулся, как бы прощая парнишке детские страсти. Эти глаза! Они насквозь прокалывали тебя! Им не солжешь.
— Не помню, не помню всего, — досадовал Егорка, когда шел с Никитой. — Не помню точно. Эти двое еще мешали. После всплывет.
— Ведешь обмывать?
— Я же не умею пользоваться случаем, — сказал Егорка. — Ничего не успел сказать ему. А может, ему и не надо было со мной долго говорить? На то он и художник. Поцеловал за что-то.
— О да, конечно! Я хотел бежать за поллитрой, а вы уже просекли друг друга и расстались. А эти двое, несомненно, выше вас. Они берегли его от тебя, хотели, чтобы поскорее кончились эти детские речи о смысле жизни — он им нужен был для дела. Я поумнел за пять минут.
— Сколько к нему ходит людей, Никит, — поторопился оправдать Егорка писателя. — Нас много, он один. Ему писать надо, а его тащат на банкеты, на вечера, звонят, интервью выпрашивают. А силища в нем! Конечно, так бы посидеть с ним без спешки. Только о чем ему толковать со мной?
«Глаза у тебя крепкие», — вот еще что сказал ему Астапов.
— Откуда? — изумлялся Егорка. — Жиденькие глаза.
— А ну погляди, — повернул Никита друга к себе. — Ну-у! Металл.
— Родной он! — воскликнул Егорка. — Чего там. Свои. Сразу чувствуешь. И рука сильная, цепкая. Пусть живет сто лет. Эх, Никит, а хорошо! Веселее! Не зря сходил. Будто окунули меня в святую воду, вечно теперь буду вспоминать его. Хорошо, когда в стране есть человек, который и издалека может согреть. Подумаешь о нем, и легче. Встретиться, встретиться бы с ним, но уже человеком.
3
Мисаил лежал дома на мягкой постели и напевал. А поскольку он и наедине жил для воображаемой публики, прелестная элегическая мелодия никак не вязалась с его уморительным видом. Вот уже две недели был он свободен: с режиссерской работы в клубе его попросили, на киностудии кончились съемки в массовке и покуда не вызывали. Из клуба его вытурили потому, что он на репетициях рассказывал анекдоты и к празднику спектакль не был готов. Вообще-то долго мелькать среди одних и тех же людей ему было опасно, падали его акции и не спасали со временем даже шутки. Наклюнулась возможность уехать с киноэкспедицией в казахские степи, но зачем ему длинная дорога, неизбежные расходы и всякие неудобства кочевой жизни? В Москве как-то привычней и теплее душе.
Он томился, валялся до обеда на кровати, изредка подкрепляясь американским кофе, который якобы присылали ему из Чикаго дальние родственники. Верить Мисаилу было трудно. То он называл дядюшку, отплывшего в Америку еще в двенадцатом году и разжившегося там на рысаках. То, продавая знакомым актерам «из окружения» костюмы и шерстяные вещи, хитро проклиная при этом скупых заокеанских родичей, призывал он в свидетели кузину, портниху Голливуда.
Читать дальше