Николай Георгиевич умолк, поймав на себе взгляд гостя, полный почти что откровенного ужаса…
— Не ожидал я от вас такой черствости… — пробормотал тот. — Неужели вы это искренне?..
Уланов кривовато улыбнулся — он был в эту минуту неприятен самому себе; подумав, он словно бы смягчился:
— Но нельзя и совсем отрицать общественную целесообразность этого безрассудного поступка, — проговорил он медленно, ослабив голос. — Целесообразность в качестве примера нравственного мужества. — «Хотя бы вот примера для меня, — усмешливо подумал он. — Мне бы призанять такого мужества».
— «Безумству храбрых поем мы песню! Безумство храбрых — вот мудрость жизни», — неожиданно продекламировал старый, пьяненький юрист; ему слишком часто приходилось испытывать чувство поражения. И перед своей семьей, своими детьми выглядеть неудачником в житейских делах; сегодня в случае с Хлебниковым он как бы получил реванш, он почувствовал превосходство над своей удачливой, деловой семьей.
А Николай Георгиевич думал о том, что новые нравственные понятия воспитываются в испытаниях земной жизни, что это сложный, долгий процесс, и в нем обнаруживается философия общества, живущего в новых социалистических условиях…
Следователь закрыл папку с бумагами и принялся аккуратно, бантиком завязывать на папке белые тесемки. Хлебников бессознательно теребил полы своей курточки: он боялся задать последний вопрос, ответ на который он уже предугадывал.
Порфирий Васильевич взглянул на него, будто услышав этот вопрос.
— Не имею сказать вам, Саша, ничего утешительного, — ответил он. — Здоровье вашей приемной матери значительно ухудшилось. — Он встал и взял папку под мышку. — Я не могу освободить вас из заключения немедленно, нужны формальности, постановление прокурора. И я еще не знаю, не привлекут ли вас к ответственности за обман суда. Но если вы хотите повидаться с матерью, я завтра… — Порфирий Васильевич прикинул мысленно, как у него завтра загружен день. — …Я, пожалуй, смогу завтра, в первой половине дня, сопровождать вас в больницу. — И он нажал на кнопку, вызывая конвойного.
…Спустя еще несколько дней дело по обвинению Александра Хлебникова в убийстве было по представлению следователя прекращено и Хлебников был освобожден из заключения.
1
Уланову случилось еще раз и, наверно, в последний — повидать Хлебникова. Произошло это на Казанском вокзале Москвы, куда он приехал встречать жену, возвращающуюся с юга. Поезд опаздывал больше чем на полчаса, и, выяснив это, Николай Георгиевич отправился из зала справок в зал ожидания.
Ему давно не приходилось бывать на этом вокзале, а вокзал реконструировался, расширялся. И Николай Георгиевич был изумлен: зал ожидания превратился по размерам в большую городскую площадь под гигантским куполом. Многосотенная — да что там сотенная, тысячная — толпа собралась здесь. Люди ходили, тесно, бок о бок сидели длинными рядами на параллельных скамьях, ели, пили, спали, причесывались, переодевались, матери кормили младенцев, отцы носили еду — булочки, пирожки, сладкую воду, продававшуюся тут же на лотках, — словом, люди жили своей жизнью, и их великое скопление здесь выглядело уплотненным изображением всей человеческой жизни с ее будничным обиходом, с ее надеждами, с неизменным ожиданием каких-то перемен, чаще, конечно, к лучшему. И, по существу, этот зал ожидания был залом надежд.
Перемены могли быть разными — очень серьезными, как, наверно, для этого многодетного семейства: молодой женщины с устало-озабоченными глазами, с ребятишками — одним на руках, завернутым в одеяльце, двумя другими, жмущимися к ее коленям, и мужа, читающего газету, широко развернутую в его руках, — перебиравшихся куда-то, где им обещали, быть может, лучшие жилищные условия; как для этой шумливой компании крепких хлопцев в кирзовых сапогах, стеганых куртках, ехавших на новую стройку в еще необжитые места; как для этого, тоже совсем не старого, но с окладистой бородой, похожего на оперного Ивана Сусанина, мужчины с длинными трубообразными футлярами, в которых он вез, быть может, проект нового города; как вот для этого, в новеньких ремнях, в травянисто, по-весеннему зеленой фуражке лейтенанта, недавно выпущенного из училища, отбывавшего на пограничную заставу в далеком краю… Всех ждали перемены в биографии, а возможно, и в судьбе. И за новыми спортивными трофеями ехали юноши в обтерханных джинсах, в кедах; кто-то — с гроздью волейбольных мячей в сетке, желтых, как уловленные луны, и неподалеку — ансамбль балалаечников с исполинскими балалайками — для Гулливера и с миниатюрными — для лилипутов. Две грузные женщины в черных шелковых платках, вероятно из хлопководческих совхозов Узбекистана, везли длинные свертки ковров, подобные удавам, спирально обвязанных бечевкой, — женщины получили новые квартиры. Грустно было думать, к какой перемене ехал темный, с иконописным ликом, достойно невозмутимый седобородый старец в вышитой серебром тюбетейке, — пожив у внуков в столице, он, как видно, пожелал возвратиться в то селение, где он всю долгую жизнь возделывал землю или пас овец, где женился, родил детей и где ждала его теперь последняя перемена; мужчина лет тридцати в фетровой шляпе, должно быть, один из внуков, провожавший его, скучал, глазея по сторонам. У стен держались встречающие; они пришли с прозрачными полиэтиленовыми «фунтиками», а в «фунтиках», как в воде, слабо зеленели перистые веточки мимоз с их желтенькими «ягодками» — был март, наступила весна.
Читать дальше