— Нет, Менген, я не видел Красную Армию. Революция началась в России, когда мне исполнилось три года. Румыния всегда была во враждебных отношениях с Советской Россией.
«Все-таки я ее видел. В Бендерах на берегу Днестра я видел часовых в красноармейских шинелях и буденовках, — этого любопытного юнца еще не было на свете. Может быть, рассказать ему, что значило жить на берегу реки и видеть на той стороне другой мир? Рассказать, как в шестнадцать лет я решил бежать в СССР? Тогда он уж наверное подумает, что я сумасшедший.
А может быть, я и был сумасшедшим, когда повел ребят ночью на заснеженный берег Днестра, когда поверил, что те двое переправят нас за три тысячи лей? Нет, не сумасшедшим, а трусом. Пожалуй, это единственный раз, когда я вел себя как трус. Вот Дима Гринев не струсил. Ты бы посмотрел на него, Менген, — такого ты в Англии не видел: маленький, слабый, руки и ноги как спички, всегда закутанный в отцовский шарф или башлык, и все-таки он не струсил и бросился на вооруженного бандита, а я стоял как одеревенелый и пришел в себя, только когда услышал крик Димы. Может быть, рассказать эту историю Менгену? Представляю, какие он сделает глаза…»
— Нет, дорогой Менген, — почему это вас так интересует? Священник не должен думать о таких вещах. Священник — это все равно что доктор, он должен оставаться спокойным при любых обстоятельствах. Что бы ни случилось, священнику не следует терять спокойствия духа…
«Если бы он знал, каким неспокойным и одержимым был священник англиканской церкви в Бухаресте. Десять лет подряд я искупал ту ужасную ночь на Днестре. Мне исполнилось семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, потом двадцать, двадцать два, двадцать пять, а я все еще не мог забыть Диму Гринева, цыгана, Леню Когана, которые не вернулись тогда с Днестра».
— Да, конечно, я ведь родился и вырос в этой стране. Это длинная история, Менген, боюсь, что я не смогу ее вам рассказать. Во всяком случае, не теперь…
«Как я могу ему рассказать? Он все равно не поймет. И о чем рассказывать? О том, как я приехал в Бухарест, когда закончил гимназию экстерном — я все-таки ее закончил назло им всем, — и записался в университет, но ни разу не ходил на лекции, а только на студенческие забастовки? О том, как вступил в революционное движение, как вставал в пять утра, чтобы успеть на явку где-нибудь в районе шоссе Марашешть, как носился по городу весь день, забыв о еде, как расклеивал по ночам манифесты под носом у полицейских, как в четыре утра, почувствовав острый голод, забирался в какую-нибудь чайную, открытую всю ночь; бездомные бродяги и нищие играли в лото, извозчики пили цуйку, а я смотрел на немытые окна, сквозь которые пробивался серый рассвет, и думал: сегодня… может быть, сегодня мне удастся сделать что-нибудь настоящее?.. То, что я делал, меня не удовлетворяло: манифесты, летучие митинги, заседания ячеек, массовки — все казалось незначительным и недостаточным. Я жаждал решительных действий. Я узнал все, что может делать дисциплинированный член революционного движения. Только одного я еще тогда не знал, что делать и не делать — одно и то же.
В движении меня никто не называл сумасшедшим. Студенты звали меня Дим («Ни одной минуты не теряет даром Дим»). Я был и анархистом, и недисциплинированным мелкобуржуазным элементом, и сектаристом, и левым уклонистом, но сумасшедшим я никогда не был, даже когда в знак протеста выбил головой оконное стекло в полицейском участке («Ничего на свете не боится Дим»). Вот была бы для тебя история, Менген… Уже не помню сейчас, из-за чего произошла драка, в которую я ввязался на улице, и меня задержали. Я всегда вмешивался во все уличные происшествия, всегда против чего-то протестовал. В тот раз меня приволокли в полицейский участок, и я был зол как черт.
— Ты кто такой?
— Неважно. Вы задержали меня незаконно. Требую немедленного освобождения.
— Ты кто такой, что позволяешь себе так разговаривать?
— Кто бы я ни был, вы не имели права меня задерживать. Конституция гарантирует личную неприкосновенность всех граждан.
— Конституция? Вот я тебе сейчас покажу конституцию…
Он встал из-за стола. Он был высокий, бледнолицый, потухший окурок папиросы прилип к его нижней губе. У двери стоял его помощник и гнусно ухмылялся. Если он меня сейчас ударит, подумал я, придется дать сдачи, и тогда они меня окончательно засадят. Вдруг я увидел справа окно. Я давно мечтал о каком-нибудь из ряда вон выходящем поступке, который показал бы всем, как должен себя держать в полиции настоящий революционер, и я решился показать этому бледнолицему хаму, что я сильнее его: в знак протеста я выбью головой стекло.
Читать дальше