Вопросы Менгена раздражали священника англиканской церкви. Менген любил ходить взад и вперед по комнате и задавать вопросы, хоть он и был застенчивым, хрупким юношей с испуганным выражением лица и слабым детским голосом. Он родился и воспитывался в Англии, теперь он считался помощником священника англиканской церкви в Бухаресте и все еще не мог привыкнуть к этому городу. Многого он здесь не понимал, многое пугало его и вместе с тем вызывало любопытство, и он засыпал вопросами старого священника, который вовсе не был старым — вряд ли ему исполнилось тридцать пять. Маленький, коренастый, с большой курчавой головой, с твердо сжатыми губами, изобличающими удивительную непреклонность духа, священник казался значительно старше своих лет. Священник сидел на жестком вертящемся стуле у раскрытого окна, у него были глаза фанатика, но теперь они смотрели в темноту с выражением усталости и грусти. Вопросы Менгена вывели его из обычного равновесия, они будили воспоминания, а воспоминания — мука, от которой существует даже молитва. Священнику англиканской церкви в Бухаресте она никогда не помогала.
В церковном саду осторожно трепетали листвой деревья, священник их не видел, в черном квадрате окна ему все время мерещились далекие и все еще четкие картины пережитого, они казались ему не менее реальными, чем нынешняя ночь и этот беспокойный юноша, продолжавший шагать по комнате и задавать вопросы.
— Не знаю, — сказал священник. — К сожалению, я ничего не могу вам сказать по поводу последних событий — я об этом не думал. По правде говоря, меня не очень-то интересует, что случится после прихода Красной Армии в Бухарест…
Менген посмотрел на него с удивлением и зашагал дальше.
«Наверное, он считает меня сумасшедшим, — подумал священник, — но если я сумасшедший, то был им всегда. Если я сумасшедший, то был им уже с детства, когда выводил из себя учителей и лез в драку с каждым, кто был старше и сильнее меня. Зачем я это делал — ради забавы, ради посрамления сильных, ради справедливости? Что знал я тогда о справедливости? Отец всегда толковал о справедливости, он был зачинщиком всех беспорядков в нашем городе и твердо знал, против чего бунтует, а я? В десять лет я уже был весь покрыт ссадинами — следами драк и бестолковых проделок, за которые мне всегда доставалось, потому что я всегда дрался один против десятерых. Отец меня защищал, он даже гордился мною и говорил, что я революционер — сын революционера. Что знал я тогда о революции?
Помню, как волновался я даже в тот день, когда все веселились, — десятого мая. Я терпеть не мог дурацкие праздники, не переносил дисциплины, кривляния учителей. Десятого мая нас выводили на парад, и мы шагали по четверо в ряд: «Раз-два — левой», на мостовой валялся засохший навоз, куры разбегались в страхе, «раз-два — левой»; на пороге своей парикмахерской стоял Ян, похожий на тумбу, наряженную в белый халат; он держал в руках раскрытую бритву и отбивал ею такт: «Раз-два — левой». Я ненавидел шагать по мостовой и смотреть в затылок толстому Чунту, у которого подворотничок был всегда грязный, меня мутило от шагистики, от охрипшего голоса нашего учителя гимнастики: «Раз-два — левой!» Я вам покажу «левой», будьте спокойны, я устрою вам спектакль, ох и взбеситесь же вы все… «Левой, левой…» Вот уже слышна музыка, тротуары полны зевак, флаги, плакаты. «Трэяскэ зече май!» [97] Да здравствует десятое мая! (Национальный праздник в королевской Румынии.)
Неизвестный герой колет, как всегда, штыком в небо, а они все стоят внизу, у подножья памятника, расфуфыренные и гордые как индюки, начальник гарнизона в каске, она блестит на солнце, как сковорода, дамы в шляпах с перьями, настоящие индюшки, господин примар похож на свинью, он такой толстый, что не может поднять голову; наш директор снял шляпу и держит ее в вытянутой руке, я вижу только черную люстриновую спину, а он ухмыляется, наверное, подхалимничает вовсю, — сейчас ты у меня перестанешь ухмыляться, «левой-левой»; Чунту выбрасывает ноги, как будто он римский триумфатор, а не сын кабатчика, — сейчас ты у меня зашагаешь, болван. «Левой, левой…» Пора. Все у меня рассчитано заранее: я спотыкаюсь, Чунту вылетает из ряда, не удерживается и грохается о мостовую, наш ряд останавливается, задние напирают, наступают нам на ноги, учитель гимнастики оборачивается, похожий на рака, выскочившего из кипящего котелка; начальник гарнизона усмехается, индюшки хихикают, директор провалился сквозь землю — все пропало, гимназия провалилась на параде. «…Левой, левой…» Как только мы вернемся, они, конечно, на меня накинутся, черт с ними — разве человек не имеет права споткнуться? Разве я виноват, что Чунту не удержался на ногах, он слишком толстый, пусть жрет поменьше. «Левой, левой», теперь можно шагать и правой, я все-таки испортил вам настроение, погодите, в следующий раз я еще и не такое придумаю, «раз-два — левой»…»
Читать дальше