— А дэ ты его ховаешь?
Шумская улыбнулась одними глазами:
— Тайна.
Ольга села на пол, схватила свою голову руками, заохала, запричитала еще жалобнее:
— Ой, матерь божья, вона еще ховае разни документы, не боится. Ой, матерь божья, вона ж еще и коммунистка... Дознаются, заховают тебэ саму в той привилегированный барак.
В лагере был один самый длинный и самый зловещий барак. В него фашисты сгоняли евреев и тех, кого принимали за евреев. Режим в этом бараке внешне не отличался от режима, установленного для всего лагеря. Но Шумская догадывалась, какая судьба ждет этих несчастных, понимала, какая судьба ждет ее, узнай немцы, кто она.
— В пропуске ничего такого не написано. Просто сказано, что фельдшер такая-то имеет право бывать в распоряжении такой-то части, — успокаивала и себя и Ольгу Шумская. — К тому же, сама не знаю почему, этот пропуск стал мне так дорог, с ним связано столько воспоминаний.
— Ой, понимаю: с такой памятью не легко люды расстаются. Но опасно.
— Значит, уничтожить? — упавшим голосом спросила Шумская скорее себя, чем Ольгу.
— Боже спаси тебя, дохтурка, от такого шагу! — испугалась Ольга. Она поднялась с полу, обняла Шумскую, заговорщицки зашептала в ее ухо: — Той твоей цидуле цены нэмае. Возвернутся красные, ты им покажешь, воны тзбе в герои произведут. И я под тим солнышком погреюсь, рядом с тобою.
— Как же быть?
— Дай, я сховаю твою бумагу! — горячо попросила Ольга. — Я ж вильна, я так сховаю... так сховаю!
Что-то удержало Шумскую в ту минуту, и она не отдала пропуск Ольге.
Ночью ее подняли солдаты из лагерной охраны. Перетрясли пожитки, раздев донага. Все это молча, проворно, со знанием дела. Но пропуск не нашли... Шумская позднее припомнит, что Ольги при обыске не было. Не было ее и при допросе. Но, главное, никого из посторонних с ними не было тогда, при откровенном разговоре. Это Шумская помнила твердо и держалась уверенно и свободно.
Допрашивал ее невзрачный мужчина в штатском, с вислыми, подпаленными табачным дымом и небрежно подстриженными усами. Он, как и Ольга, говорил по-украински на галицийском диалекте. «Полицай», — решила Надежда. И еще она внезапно решила, что она украинка. Украинка — и все. И никакая не большевичка. Фельдшер. Дохтурка. Разве дохтурки бывают коммунистами? Интеллигенция — вот кто дохтурка.
У полицая была длинная кадыкастая шея. Когда он говорил, кадык с каждым словом двигался вверх, потом падал вниз. Надежда отвечала ему на хорошем, певучем украинском языке. Не добившись признаний в главном, полицай не торопился отпускать Надежду. Он закурил, попыхивая дымом сквозь вислые усы, медленно цедил:
— А то, шо ты балакаешь по-немецки?
— Так у школи ж училы. А потим четыре роки им пичкали нас в фельдшерском училище!
— А-га.
— А-га!
Полицай улыбнулся:
— Вона ще дразныця.
— Виткиля вы взяли? Дразныця... Такое скажуть. Я от души.
— От самой души?
— От самой.
Полицай задавил окурок своими пропитанными никотином железными пальцами.
— Ну хватэ... Яка ж ты украинка, колы родилась у Нижнем Новгороди?
«В Нижнем Новгороде, не в Горьком... не в Горьком», — пронеслось в голове.
— Ну и шо ж, шо у Нижнем? Туды тату послали робыти. А все ж мы и дома и на громаде балакали по-своему. А потим я робила и жила на ридной Украине. Истину говорю: була старшим хвельшером в сто девяносто седьмом артиллерийском полку пьятнадцатого укрепрайону.
Она говорила, говорила и молила судьбу, чтобы голос не сорвался, чтобы все время оставался напевным и беспечным. У нее вспотели ладони, хотелось их вытереть, но она остерегалась сделать опрометчивое движение, боялась выдать свое внутреннее волнение, потому что тот не спускал с нее цепкого и, казалось, всевидящего ока... Он все же поверил ей. И отпустил.
Она дошла уже до двери, когда полицай догнал ее бесшумным лисьим шагом, положил на плечо руку и участливо спросил:
— Послухай, Надю, а може, правду, ты большевичка и та, иудейка? Не ховайся. Сама бачишь, шо для вашего брату комэндатура привилегированний барак зробыла. Для чогу привилегированний? Шоб на все обменять важных немэцких офицеров, попавших в плин к красным. Зрозумила? Мы б помэстили и тэбе туди. А? — И его цепкий, из-под редких ресниц взгляд проник ей в душу.
Шумская выдержала этот взгляд, со вздохом сказала:
— Виля ваша, пан полицай. Тильки грих на душу брать не стану.
Трудно думать, что полицай поверил Шумской во всем. Но больше на подобные допросы и расследования ее не вызывали.
Читать дальше