Иван Митрофанович не скрывал, что растроган Женькиной печалью.
— Верю, Женя! Как в самого себя верю. Ты чистый, горячий, правильный человек. Только хорошую твою мечту не смогу я поддержать: нету у меня испанских детишек…
— Понятно. Кукушке гнезда не свить.
— Не обижай, Женя. Ты не кукушка, я — не бог!
— Ладно. Будто не понимаю! — Женька вскинула голову, обвела всех затуманенным взглядом. — Навела я на вас скукоту! Другого дня не выбрала… Ругайте, штрафуйте, негодную!.. — Она подняла руки.
— Ну, к столу, что ли? — сказал Иван Митрофанович. — Подвигайся ко мне, Евгения Петровна! За тебя и таких, как ты, хочу первое слово молвить… И ты, Гужавин-младший, не тихонься у окна. Знаю, человек ты уже рабочий! Садись-ка в красный угол…
Иван Митрофанович распоряжался за столом, как у себя в доме. И ни тётка Анна, ни Макар, ни Грибаниха не удивлялись: Иван Митрофанович говорил, что всех хороших людей давно записал в родню. Он взял ржаную горбушку, приложил к губам бережно, глубоко вдохнул.
— Родной запах! Люблю! — сказал и сощурился, как будто что-то припоминая. — А ты не думала, Евгения Петровна, что ты — первый представитель рабочего класса на селе? В партию вступать тебе срок…
— Ух, хватил, Иван Митрофанович! — Женька развела руками, покачала головой, а сама лицом распалилась, будто в гору вбежала. — Мне ли речи людям говорить? Языком я — вон как Витькин батька кувалдой по железу. Ушибить — ушибу, а чтобы душу подлечить или мозги кому вправить — на то не научена. Нет, мил человек, быть мне беспартийным большевиком при вас с Макаром…
— Слышь, Макар? Она считает, что мы только языком и горазды!
— Э, Иван Митрофанович, не в ту сторону ручку крутишь! — Женька улыбалась и грозила худым мозолистым пальцем. — Слово — это я по себе знаю, — когда оно горячее, двух, а то и трёх дел стоит! Без горячего слова сердце пустеет. А с пустым сердцем не наработаешь. Так, Макарушка?..
— Так, Женя, — сказал Макар. — А всё-таки за тебя я бы поручился — ты делом говорить умеешь.
— Полно вам! — хрипло сказала Женька. — Лучше ругайте. А то зареву… Ну что, за праздник, что ли? — Женька осторожно взяла гранёную стопочку. — Витьке-то налейте. Работник! И помощник — дай бог каждому!..
Витька в смущении рвал с ладони жёлтые бугры мозолей. С трудом поднял глаза, поверх стола встретился с внимательным взглядом Макара. Макар от своей тарелки переставил налитую стопку.
— Чокнись с нами за праздник! А пить — не пей, повремени, — сказал он. — Садитесь, мама! Авдотья Ильинична! Вас что, печь заколдовала?!
— Сейчас, Макарушка! Вот ужо пирог подрумянится… — откликнулась баба Дуня.
Когда она появилась в горнице. На ходу приглаживая растрёпанные волосы, и села на лавку рядом с Витькой, улыбнувшись ему и обдав его жаром печи и запахом горячего масла, Макар сказал:
— Ну что же, Иван Митрофанович, тебе речь?..
— Куда денешься! Такая уж должность… — Подумал, сказал: — Мирно лет бы ещё сто нам землю пахать да хлеб сеять. Но коли воевать случится — чтоб все воевали, себя не жалеючи. Как ныне работаем! Такое моё слово…
Уже за самоваром, в неторопливом чаепитии, Грибаниха, с доброй хитрецой глядя на Макара, сказала:
— А что, Анна, вроде бы за столом человека не хватает!.. Не думается тебе?..
Тётка Анна, мать Макара, седыми, ровно зачёсанными назад волосами и ещё чем-то — достоинством своим, что ли? — очень похожая на Грибаниху, только на голову ниже высокой бабы Дуни, лицом пошире и поглаже, затеплела глазами, её руки зашарили по столу, метнулись к груди, — видать было, она хорошо поняла Грибаниху и взволновалась её словами. Радуясь, тревожась, смущаясь чего-то, она сказала:
— Жду того дня, Авдотья. Устала ждать! Всё кажется, не даст бог внучков голубить. Вон глядите на него! — она направила палец на Макара. — Смеётся! А до смеха ли?! Двадцать седьмой годок! Прячешь глаза, неторопь бессовестный! «Я, говорит, мама, человека на всю жизнь выбираю!» Будто мы за своих мужиков шли не на всю жизнь!..
— Ты, Макар, слушай мать! — неожиданно строго сказала Грибаниха. — Выбирай — не спеши, но коли выбрал… Не за тебя тревожусь. Горлинке от коршунов самой не отбиться!..
Слова бабы Дуни накрыли Макара, словно тенью. Он перестал смеяться, весь подобрался и сосредоточенно, будто собираясь встать, смотрел на острый кончик лежащего на столе ножа.
— Извините, товарищи женщины, что в ваш разговор встреваю. Но… — Иван Митрофанович большим пальцем провёл по жёстким усам, — большое торопить — на малом споткнуться. Человек новый пиджак надевает — и то нужен срок пообвыкнуться. А тут не пиджак!.. Ты что, Анна, Макара своего не знаешь? Он восемь раз меряет, потом уж — и то не сразу! — отрубает. Но что отрубит, то навек!.. Дело, как я понимаю, у Макара залажено. Так что давай-ка ещё по рюмочке за твоё материнское спокойствие, Анна, за основательность, за крепкость всего вашего рода! И чтоб посажёного отца другого не искали — сам буду!.. Женя? Ты что?.. Ну, ну, девонька, негоже на праздник кулаками глаза мять! Я ещё не всё сказал. К тебе своё слово обращаю. За твои, Женя, двадцать героических лет, за душевную твою красоту, которую ты не скроешь от нас даже махоркой, которую, назло неизвестно кому, куришь! И знай, на всю жизнь пойми, что родня ты нам самая что ни на есть близкая. И до тех пор, пока мы есть на земле. А что на земле не мы, так родня наша будет вечно — это ты сама знаешь! Ну, выше голову, Женя!..
Читать дальше