Кто это рядом с Верстовской? Бог ты мой, да это же «практиквант» Могилкин. Ну, Надька, ну, оторва, ведь лет на пять, на шесть постарше мальчишечки.
Лавр Прокофьевич тронул ее за локоть:
— И ты вот так все время с ними?
— Как?
— Как вот с этим Шуриком. Вникаешь в их жизнь, учишь…
— А куда денешься? — ответила она. — Такая работа.
Лавр Прокофьевич понял наконец свою Татьяну. Душа у нее щедрая, открытая, вот и по влезали они все туда, молодые и скорые. А он не догадался вовремя цыкнуть на них: «Потише, голубчики, полегче. Самое первое, самое главное там — мое место».
— Лаврик, побудь одну минутку, мне надо Багдасаряну что-то сказать.
Багдасарян поглядел на нее и одернул полы пиджака, приготовился к неприятности. Костюм новый, коричневый, пиджак надет поверх белого свитера. Хорош, а пропадает. Из-за кого? Из-за умницы-разумницы, самостоятельной пигалицы Сони Климовой. Стоит Соня, не востребованная на танец, рядом с Мариной, как травинка рядом с подсолнухом. Марина кавалерам отказывает, а Соню, похоже, никто не приглашает.
— Виген Возгенович, не сердитесь на меня, что опять не в свое дело лезу. Хочу, чтобы мои девчонки с конвейера не скучали. Вон стоят Марина и Соня. Пригласите на танец Марину.
Все понял, усмехнулся и направился к тому месту, где стояли Марина и Соня. Но не хватило характера, недостало выдержки, пригласил все-таки Соню. И Татьяну Сергеевну пригласили. Только она вернулась к мужу, только сказала: «Пойдем, Наталью поищем», как подскочил к ним Колпачок и застыл в поклоне:
— Татьяна Сергеевна, разрешите вас на танец.
— Мама, что ли, научила или Света?
— Никто не учил, просто вижу: хочется вам потанцевать, да не с кем.
— Много на себя берешь, Колпак, — сказала она, — как это не с кем? Вот мой муж, Лавр Прокофьевич. И Багдасарян приглашал, только всем отказала.
Лавр Прокофьевич и в молодости никогда не танцевал, но Колпачок этого знать не мог.
— Неправда. — Он глядел на нее своими ясными милыми глазами. — Никто вас не приглашал. На нас смотрят, Татьяна Сергеевна, не позорьте меня отказом.
— Ладно, — улыбнулась она, боясь заплакать в такой неподходящий момент. — Не буду тебя позорить. Уж лучше ты позорь меня, позорь. Пусть все видят, как весело живет Соловьиха! — И положила ладонь на его худенькое мальчишеское плечо.
Жизнь все-таки не конвейер. У нее нет круга. Она разлетается в разные стороны, обрастает порой ненужными деталями, у нее есть деление на добро и зло, у нее есть память. И любовь не поиск, не счастливое предчувствие. Доброта — это доброта, а любовь — любовь. Ничто не может заменить ее, потому и нет у нее объяснения. Когда-то журналист сказал Татьяне Сергеевне, что даже самый родной человек не может заменить другого родного. Родных у человека бывает много, а любовь одна. Никто уже никогда не узнает, был ли Лешка-морячок любовью Татьяны или добротой ее молодых лет, — как и не знают многие, встречали они свою любовь или было это что-то на нее похожее.
А вот в том, что старости нет, не прав был тот журналист. Куда денешься — есть. И сердце в молодости бьется больнее, и ответов на многое нет.
Лиля внесла свой чемодан в купе и после того, как поезд тронулся, все стояла и стояла у окна в коридоре, боясь сойти с места, боясь вопроса попутчиков: «А вы куда едете?» Если бы Лиля знала, что Шурика Бородина уже нет на конвейере, она бы не стояла сейчас у окна, не замирала от боли и ужаса, переживая, какой будет их встреча. Если бы соседи по купе знали, что она не просто едет с ними в одну сторону, а возвращается, они бы не трогали ее сейчас. Но они этого не знали. Женщина в спортивном костюме выглянула в коридор:
— Уже все легли. Ваша полка свободна.
У Лили была нижняя полка, и они ее сейчас освободили. Лиле хотелось сказать: ну что вы лезете к человеку? Я ведь не просто в окно гляжу, я что-то там пытаюсь увидеть. Кто вам дал право тревожить меня? Но она так не сказала. Она уже знала, что право такое у людей есть. И она ответила:
— Сейчас приду. Спасибо.