— Вот бы тебе ее, а? — вкрадчиво сказал Петр Семенович.
— Попал пальцем в небо. Ей двадцать четыре, мне почти в половинку больше.
— Смотри, не зевни. Хапнут девку, глазом моргнуть не успеешь.
Отбыл.
6
Заснули поздно. Антон Ильич незаметно для самого себя разговорился и все Любе выложил: про службу в армии, про фронтовые разные истории и как попал в эти края. А Люба рассказала, что живет она с бабуней, родители-то померли, когда было Любе четыре года. Бабуня у нее добрая, ласковая, девяносто три ей, а еще дровишки колет, хотя и скрючена всякими напастями в три погибели.
Говорила Люба, говорила, ходики знай похрипывают, да и засопела: тихо-тихо.
Антон Ильичу не спалось. Раздражала мышиная возня под полом, грохотанье товарных составов. И все думалось ему: «Где я ее видел?» Видеть он Любу не мог, но твердо знал, что видел, только когда и где и какое она отношение к нему имела?
Наваждение!
Приснилась ему Люба, но лицо ее было похоже на чье-то другое, очень похоже, и называл он ее Людой и любил — во сне…
Утром, как всегда после вьюги, солнце так и брызнуло в окна одинокого домика у железнодорожного полотна. Антон Ильич встал, осторожно оделся. Люба, свернувшись калачиком, даже не шевельнулась. Долго он смотрел на чистый девичий лоб, на золотистые волосы, разметанные на подушке, на длинные, как крылья пташки, смежившиеся ресницы, на мерно вздымающуюся грудь… Что-то заклокотало у него в горле…
Поспешно вышел.
Метель лохматыми своими лапами словно бы надраила за ночь небеса, — были они такими нестерпимо синими, что дух захватило у Антон Ильича. И снова подернуло легкой синевой, исполосовало длинными, резкими тенями. И ветла, проснувшаяся после зимнего оцепенения, не показалась ему убогой. Одним словом — весна!
Он отмахал три километра на юг, вернулся, заглянул в окошко: тихо. Люба, должно быть, еще спала. Быстро обследовал северный участок и поспешил обратно: ноги словно бы сами подгоняли себя.
В домике Люба пела.
Антон Ильич слушал, не открывая двери.
Голос у Любы был глубокий, грудной.
…по людям ходила,
Где качала я детей,
Где коров доила…
пела Люба.
Хороша я, хороша,
Да плохо одета,
Никто замуж не берет
Девушку за это…
И такая тоска слышалась в этих словах — захолонуло у Антон Ильича сердце.
Пойду с горя в монастырь,
Слезами зальюся,
Пред иконою святой
Богу помолюся…
Стародавняя была эта песня, еще в детстве слышал ее Антон Ильич. Теперь забыта, как забыто горе иных сирот, «по людям» ходивших.
Вошел он. Люба хозяйничала у стола.
— Складно у вас получается, Любовь Митревна. Доброе утречко. Матушка, помнится, все ее пела. Бедно мы жили. И по людям ходила матушка.
— Бабуня тоже, — чуть порозовев от похвалы, сказала Люба. — Ой, да вы испачкали полушубок. — Окунула в кипящую воду тряпицу, смыла пятнышко. — А то на самом видном месте. Садитесь, голодны, должно быть.
Оладьи, жаренные на постном масле, горкой возвышались на столе.
— Добрый аппетит у вас?
— Не очень. Все на сухомятку эти недели. А тут эк раздолье! Хозяюшка вы, однако. — Антон Ильич сполоснул руки и лицо у рукомойника и только тогда заметил эту хозяйственную вещь. — Где раздобыли?
— А зачем вы меня на «вы»? Мне неудобно даже, — просто заметила Люба. — А рукомойник нашла в чулане. Барахла там!..
— Это уж известно. Нужно, не нужно человеку, всяку дрянь в свою нору тащит. Сгодится, мол.
Посмеялись.
— А сама-то, сама-то что ж? — заторопился Антон Ильич, пододвигая к столу расшатанную табуретку. — Я, пожалуй, действительно тебя по-свойски…
— Давно бы.
— Садись, что ж ты?
— Да я поела. А вот и чай. Как оладушки?
— Спрашивай!
— Бабуня научила. Мастерица она. Щи готовит — объешься.
Присела.
— За компанию хоть один оладышек.
Люба потыкала в тарелке вилкой и побежала к чайнику.
— Ты ровно птичка по зернышку клюешь. За фигуру тебе беспокоиться рановато.
— Все-таки, — Люба пококетничала перед осколком зеркала над рукомойником.
«Где она его раздобыла? Надо быть, тоже в чулане… Запасливый был старикашка!»
— Когда начнем? — хлебнув чаю, спросила Люба.
— Чего?
— Малярничать?
— А чего спешить? — Неделя пройдет-пробежит быстро, да только он и видел Любу. У Антон Ильича запершило в горле. Он и сам не понимал, с чего омрачилась его душа. Ведь когда ехал сюда, об одном мечтал — лишь бы от людей подальше.
Читать дальше