Земля вокруг сооружения выложена плитками, меж которыми пробилась трава. По одну сторону этой площадки тянулся ряд гипсовых факелов, а по другую на каменном постаменте лежала отполированная гранитная плита с именами.
Всех фамилий Саватеев насчитал сто девять. Сто девятая появилась недавно и отличалась от других цветом бронзы. Фамилии располагались колонками: три заполнены до конца, четвертая — лишь наполовину. Большее место в столбцах занимали имена погибших в Великую Отечественную. Но в самом начале, под цифрами «1918—1921», семь фамилий принадлежали тем, кто пал в гражданскую. У этих инициалы отсутствовали.
Саватеев усмехнулся. Всего семь фамилий? Уж он-то как историк хорошо знал, что когда-то творилось в этом селе. На миг он представил себе, как тут было в сухое лето восемнадцатого, когда после молитвы о даровании победы повалили из этой вот церкви дюжие, ражие, горластые, уверенные в своей силе и праве устанавливать такие порядки на земле, какие им нравятся. Да разве могли они тогда даже подумать, что найдется сила посильнее их силы.
Саватеев сорвал случайно уцелевший цветок дикого цикория, положил его на плиту. «Поют: «Все проходит как снег, как дождь…» — подумал он. — А надо бы сказать: как человеческая жизнь! Потому что это так и есть: ничто не проходит так быстро на земле, как она, оставляя неутолимо горькое сожаление и боль».
Внезапно Саватеев вздрогнул. Откуда-то, словно из-под земли, до него донеслись невнятные слова. Он вслушался: тоненький хрипловатый голосок плакал-причитал:
…Трава но-о-ги спутала,
На сердце да-а-вит тяже-о-лый ка-а-мень,
Желтые пески на гру-у-дь легли-и-и!..
Саватеев оглянулся — в бурьяне играли дети, и девочка в стираном ситцевом платье в горошек, связывая бурьянные верхушки для шалаша шатром, пела, вкладывая всю жалость, на какую только была способна, в сиротские слова несчастной Аленушки, утопленной в воде.
«Все опять и опять, — подумал Саватеев. — Все опять и опять! Но до каких же пор?»
Еще в доме Красильниковых он обратил внимание на одну странность в рассказе ветерана. Он не очень охотно касался своих успехов в бою (а ведь они у него были!) и вкладывал всю душу в рассказ, когда заходила речь о горестных событиях в жизни его родственников в тылу, здесь, на этой вот земле. Почему? Может быть, сказывались особенности саватеевского восприятия — он-то по молодости лет не попал на войну, а там, на фронте, может, все было в сто, в тысячу раз страшнее, чем тут? Может быть, может быть. Но и от того, что происходило здесь, не отмахнешься. Тем более, что происходило такое по всей нашей земле, да и только ли в эту годину!
Саватеев хорошо помнил, как его мать, оставшаяся в гражданскую без родителей, в сорок пятом, узнав о взятии Берлина, сказала:
— Война-то кончилась. А вот убивать друг друга еще долго будут…
— Кто? Кого?
— А вот после той войны сколько стрельбы было…
В сорок шестом Саватеевы переехали в Пустовалово, куда отца послали председателем. Оказывается, именно там прошло материно детство. После трехкратного перехода Пустовалова из рук в руки воюющих армий, она растеряла всех родственников и осталась, шестилетней, на руках у сестры семнадцати лет. Было село местом активных боевых действий и после гражданской. Мальчишки, сверстники Саватеева, долго находили еще в стенах каменных сараев металлические коробки с винтовочными патронами, а взрослые, очищая колодцы, нередко поднимали со дна неразорвавшиеся артиллерийские снаряды. Не от их ли нитроглицериновой начинки засолонела колодезная вода?
Одна из самых последних схваток — меж курсантами губернской военной школы и бандой Донскова, занявшей село ночью, — произошла в двадцать первом. Мать хорошо помнила, как нечеловеческими голосами кричали истязуемые бандитами в сарае пленные.
— У нас тоже остановилось несколько бандитов, — рассказывала она. — Один пришел, чтобы умыться перед обедом, а у него вся рубашка в крови. Кровь от тех… что в сарае. Сели они есть, а у околицы пулемет: та-та-та! та-та-та! Они за винтовки, бегут к двери, штыками за люльку задевают. А я в ней сестрина ребенка качала. Так люлька — туда-сюда, туда-сюда!
Когда банду прогнали, тех, из сарая, похоронили. Столбик над могилой возле клуба помнил и сам Саватеев. Много лет спустя он нашел в старой газете заметку, посвященную тем событиям: «Среди людей, чьи имена стали символом верности пролетарскому и революционному долгу, не должны быть забыты красноармейцы Гуськов и Конебеев. Оставленные начдивом героической дивизии Чапаевым в селе Пустовалово для установления советской власти, они были зверски зарублены осенью двадцать первого года белогвардейскими последышами банды Донскова».
Читать дальше