Иван Васильевич тоже подошел к окну, шире открыл его. Стал виден участок неба в рассеянном свете Млечного Пути.
— А помнишь, как мы в самый разлив на посевную ездили?
Я помнил: пробираясь в бригаду, мы переезжали верхами реку. Его конь сразу преодолел опасное место, а мой заупрямился, потерял брод и стал быстро уходить в глубину — вокруг него зажурчала вода. Мне пришлось сначала бросить стремена и поджимать ноги, а потом и вовсе становиться коленями на седло. Мой спутник стоял на берегу и смеялся.
— Ну что замолчал? — Иван Васильевич повернулся от окна. — Помнишь?
— Да-а.
— Ну, то-то же! А что ты сейчас делаешь?
— Пишу, да что-то не получается.
— Нет, ты уж обязательно напиши. И эпиграф подбери хороший, что-нибудь вроде этого: «А кровь из сердца твоего стучит в людских сердцах». Можно ведь?
Я молча смотрел на него, пытаясь догадаться, зачем он спросил о той давней поездке, и, кажется, уловил ход его мыслей. Он хотел сказать, что хорошее не забывается. Но ведь и плохое тоже. Правда, по-другому — раскаяньем, болью, муками совести. А хорошее помнится светло, согревает душу и на ее излете — тем-то оно и хорошо. Я понял своего соседа.
— Слушай, — спросил вдруг Иван Васильевич, — говорят, Сас у нас появился. Что ему надо?
— Не знаю.
Я удивился — с самого утра я ни разу не вспомнил о Сасе. Ни о нем, ни о редакторе, хотя вчера весь день я только и делал, что думал о них — они мне тогда казались двумя великанами, загородившими дорогу так, что не обойти, не объехать.
— Не знаю, — повторил я и лег рядом с Иваном Васильевичем на подоконнике.
А за окном буйствовали танцы. А за окном стоял июль — месяц, когда хлеба впервые начинают задумываться о скорой уже жатве, о времени полной летней зрелости.
Дорога, по которой шел Иван Прохорович, наконец, выбралась из свекольных плантаций и запетляла поймой меж осокорей, вершины которых раскачивал ветер. При взгляде на деревья острее чувствовалась осень: летом в пору полнолистья они шумели по-иному. Тогда при малейшем усилении воздушного течения первыми приходили в волнение мелкие веточки на вершинах. Собранные, казалось, под самым небом в веселые сообщества, они тучей отправлялись в полет и славно, бы тянули упиравшийся ствол за собою. Но они же первыми и успокаивались — замирали, выпрямлялись — и торжественно ехали назад на стволе, который последним возвращался в прежнее положение. При этом вокруг стоял неясный водопадный шум листьев.
Теперь ветер тек меж сучьев, с двумя-тремя уцелевшими листами, свободно, Он мощно пронизывал оголевшие кроны, рождая при движении звук, похожий на шипение. Вероятно, именно этот звук имел в виду Пушкин, когда писал: «В их сенях ветра шум…» А все вместе это — и осеннее шелестение деревьев, и раздавленные картофелины в дорожных колеях, и странно колдовские стихи вызывали в памяти с навязчивостью заезженной граммофонной пластинки все одну и ту же давнюю картину: жаркий полдень, далеко видимая степь с холмами скотомогильника и темной зеленью у Каменной балки, и выстрел на деревенской улице. Стрелял Костя Вандышев — дым еще идет из стволов его охотничьего ружья — в коршуна, и птица, мгновение назад свободно высматривавшая сверху добычу, падает, падает сначала на разоренный угол крытого соломой сарая, потом на землю. Именно так Саватееву, тогда четырехлетнему, запомнилось начало войны. И это давнее видение выстрела и падающей бесформенным комком птицы рождало сейчас в его душе чувство, похожее на отчаяние.
Он попытался разобраться, откуда пришло к нему это острое ощущение беды, хотя и давней, и понял — оно связано с его нынешним путешествием в Кирсановку. Месяц назад в райкоме партии ему, учителю-историку, недавно переведенному в Каменногорское директором школы, предложили написать для готовящегося сборника о живущем в соседнем селе ветеране Великой Отечественной войны Ефиме Николаевиче Красильникове, кавалере трех орденов Славы.
Саватеев сначала вообще отказывался писать, потом не мог выбрать свободного времени, а вот сегодня собрался и пошел. Потому, наверное, что прежние его неотложные дела, связанные с переездом, подысканием работы для жены и ремонтом жилья, остались, наконец, позади. Ну, может быть, еще потому, что не любил он числить за собой неисполненных дел, которые представлялись ему иногда в виде черных полос, тянущихся за ним во времени, и избавиться от которых можно было лишь переделав их. А вот сейчас выяснялось, что имелась и еще одна причина, нечто вроде сердечной смуты — потребности побыть некоторое время вне обычной обстановки, встретиться с новыми людьми и так что-то проверить в себе и вне себя.
Читать дальше