— Да ну тебя! — отмахнулся от него Иван Васильевич. — Давайте лучше в гости, что ли, куда пойдем. У меня тут знакомый учитель есть… Ты как? — обратился он ко мне.
Через полчаса мы уже вваливались в просторный со множеством высоких распахнутых дверей дом, и учитель, простоволосый, грузный, тяжело дышащий от жары, поочередно пожимал нам руки и в притворном ужасе говорил:
— И чем я вас только угощать буду? Вы, небось, и горькую пьете, и раков вам подавай!
— А что, есть раки? — оживился Иван Васильевич.
А еще через полчаса, когда от раков осталась лишь шелуха на тарелке, мы пересели за другой стол, чтобы играть в домино. Иван Васильевич, враз отяжелев, пустился в политичнейшие разговоры с хозяйкой, а между Перетятько и учителем тотчас вспыхнул спор — старинный, давний, о значении добра и зла в нашей жизни.
Перетятько то и дело забывал ставить костяшки домино, он горячился, размахивал руками. А учитель говорил мало, негромко, внимательно следя за ходом игры.
Хозяин рассказывал:
— …Чинил крышу, упал. Там и высоты-то было, наверное, метра полтора, да, видно, ушибся. Ему бы к врачу — он не захотел, выпил водки и утром пошел в поле. Полдня работал — замирал и переставал дышать при каждом неудобном движении. Пока, не заметили. Сказали: «Иди, Михайлович, домой». А он посовестился. Вчера, дескать, у бригадира отпрашивался, так стыдно еще и сегодня…
— И что же? — ехидно спросил Перетятько.
— К утру помер, — сухо сказал учитель.
— Чепуха собачья! Иносказание! — набросился на него Перетятько. — Совесть есть удел слабого, а нахальные, себялюбивые этим и пользуются. Вот хотя бы и с теми доярками на реке. Ведь там, рядом с утопающей, была и еще одна девушка, но поплыла к бережку — к берегу, к бережочку!
— Что ты этим хочешь сказать? — спросил Иван Васильевич. — Что не надо было приходить на помощь?
— А ты вот у него спроси! — показал на меня Перетятько. — Спроси, помнят ее, ту, что бросилась помогать, какой она была?
Я пожал плечами.
— Во-от! — торжественно сказал Перетятько. — Во-от! А ты рассуждаешь…
В комнате установилось молчание. Всем вдруг стало неловко и тяжело.
В это время на дворе потемнело, ветром вздуло штору на окне, с улицы потянуло свежестью — мельчайшими водяными брызгами от столкнувшихся в воздухе капель: на дворе начинался ливень.
— Смотрите, — сказал Иван Васильевич, подошедший к окну. — Что это там?
Дождик шел полосой, захватив только нашу сторону села, а дальше, сквозь его кисею виднелся косогор, над которым светило солнце. По косогору двигалась процессия.
— Электрика хоронят, — сказал учитель.
Сзади гроба шли музыканты, один из которых был на деревяшке. Музыки не было слышно. Только вспыхивали на солнце трубы да траурно, сотрясая воздух, бил барабан. Один из идущих за гробом чуть приотстал, завернул к палисаднику, где стояли люди, пожал там кому-то руку, постоял, поговорил, стал догонять ушедших — в последний путь покойного провожали случайные люди.
Наконец, процессия перевалила за гребень и скрылась за косогором.
И сразу солнце погасло и там. Грохнул гром. Я выскочил наружу и побежал вдоль улицы.
— Ты куда? — закричал мне вслед Иван Васильевич.
Я махнул ему в ответ рукой: именно в эту минуту мне захотелось побывать у Безродных…
Когда я возвращался в гостиницу, дождик уже не шел — сеялся. Может, поэтому, не глядя на него, прямо под окнами нашего номера на дощатом танцевальном пятачке собиралась молодежь.
Чуть поодаль от площадки стояли группкой рабочие заводов в необмятых спецовках, заблаговременно — до начала уборки — приехавшие ремонтировать комбайны в совхозах: сегодня у них был первый, еще не занятый день, и они просто так, по отсутствию забот, решили подышать свежим воздухом. С ними разговаривал сильно подвыпивший Перетятько.
— Отдохнешь теперь, — поприветствовав меня, кивнул он головой в сторону веселящихся. — Эта музыка теперь надолго!
Однако вид у него был довольный…
Ночью я спал плохо. И не потому, что по-настоящему хорошо спится только дома. Я вновь и вновь вспоминал прожитое за день — степь, дорогу, мокрые травы, шум сливаемого в бидоны молока и вместе с тем сумрачное лицо женщины, людей, идущих за гробом, траурный звук барабана, угадываемый лишь по сотрясению воздуха, хромого музыканта на деревяшке, вздутые ветром шторы, пронзительные крики доярок: «Шура, Шура, беги!» и сотни других звуков, запахов, картин.
И все это вместилось в один день, в один только день жизни! Что же значит тогда вся жизнь? И по контрасту с ней темные провалы небытия до нее и после нее?
Читать дальше