В это утро я сошел с дальнего поезда на южном чужом раскаленном вокзале, где под тентами пили из сифонов оранжевую воду, надрывно, умоляюще кричали амбалы, ревели ослики и плакала зурна.
Когда идешь через чужой, незнакомый город, все улицы кажутся одинаковыми, похожими одна на другую — Чадровая, Татарская, Азиатская, — я будто вертелся в бесконечном каменном лабиринте.
Низкие глинобитные дома глядели на улицу ложными, замурованными окнами. Сухой, горячий, прилетевший из степей норд со злостью гнал каменную пыль, шершавые красные гранатовые корки. Кто-то, спасаясь от солнца в тени каменной ограды, сидя на земле, тянул длинную, тоскливую, воющую песню. И это казалось плачущей жалобой, голосом самого города. Будто приехал на край света.
Чадно дышало асфальтом; нагретый плотный, густой воздух, как вата, приглушал все звуки, когда совсем близко закричали:
— Ка-ра-аул! Ка-ра-аул!
И, лишь прислушавшись, я понял, что кричали: «Ра-ахат-лукум, ра-ахат-лукум!»
— Пе-ендырь! Пе-ендырь! — заглушал его другой голос.
Странно было мне, привыкшему к тишине украинского утра, к распеву петухов и цветению нарциссов, слышать эти крики.
Темнолицый, босоногий, с голым пупом мальчишка, сжимая в руке пирожок, стоял посреди песчаной улицы и удивленно смотрел на меня вишневыми глазами.
— Здравствуй, — сказал я.
— И тебе здравствуй, — отвечал он.
— Тебя как зовут? — спросил я.
— Али Дадаш-оглы зовут.
— А как дела, Али Дадаш-оглы?
— Лучше, — отвечал он и укусил пирожок.
Ты всегда тут жил, Али Дадаш-оглы, и ничего ты не знаешь про анютины глазки и незабудки и как далеко-далеко кричат петухи на рассвете, подсолнух поднимает голову, воркуют голуби на крыше и сонно колышется камыш на реке.
— А ты кто? — спросил, надувшись, Али Дадаш-оглы.
— Ты не знаешь, — отвечал я.
— Я все знаю, — сказал Али Дадаш-оглы и вторично укусил пирожок.
— Ты море видел? — спросил я.
— А кто не видел моря? — отвечал он, выкатив лиловатые белки глаз.
— Где оно, море?
— Всюду, — сказал он.
— Далеко?
— Целый день идти, — сказал Али Дадаш-оглы.
Я шел глухим переулком шириной в ручеек. Ужасно жужжали рыжие стрекозы и бились крыльями о дикий камень оград. Вдруг появился в конце переулка разносчик и закричал:
— Ха-а-алва!
А кому нужна была халва в этом раскаленном переулке и в этот час?
Скоро я вышел на черную от народа улицу, жужжащую как улей, с массой лавчонок, где на дверях висели связки сушеного инжира.
Солнце звенело во все колокола, и улица вся кричала, вся продавала, каждая дверь выхваляла свое.
— И-инжир!
— Фи-ни-ки! Фи-ни-ки!
Настежь были все лавки и склады, темные, бездонные, пахнущие воблой, рогожами, древними караванными путями.
В таинственной темной глубине железным аршином отмеряли ситец и мадаполам, на безменах отвешивали орехи фундук, с размаху рубили топорами мясные туши, и на улицу летели осколки костей.
Считали деньги ростовщики, хрипло торговались старьевщики, рылись в книжной пыли букинисты, надрывно клялись прохвосты.
Стая черномазых чистильщиков, похожих на выпущенных из ада чертенят, все на одно лицо, стучала огромными щетками, звонила в звонки и кричала:
— Чистим-блистим, шик!
Если человек только останавливался, они сбегались со всех сторон со своими ящиками и, толкаясь и отпихивая друг друга, завладевали одновременно обоими штиблетами и божились, что штиблеты будут сверкать, как два солнца.
А мальчишки-водоносы в белых передниках, точно сбежавшие из рая ангелы, носились с кувшинами на голове, с кувшинами, в которых плавал голубоватый лед, и кричали:
— Ха-лодная вода! Ха-лодная вода!
И, бешено играя белками глаз, приказывали:
— Пей! Пей!
И над всем этим густой стон, будто кого-то в толпе резали, пилили тупой пилой.
И в это время я спрашивал:
— Скажите, пожалуйста, где море?
— Что? Какое море? В чем дело?
Я казался им лунатиком.
— Ах, море! Откуда пароходы уходят? Вот там море! Видали, мальчик спрашивает: где море?
Я шел мимо открытых чуречных с висящими на веревочках розовыми, огромными, как подносы, чуреками, мимо маленьких прохладных молочных, где подавали на мраморные столики холодные, с изморозью стаканчики мацони, мимо распахнутых уличных кузниц с звенящими во мраке наковальнями, озаряемых красным пламенем. Я шел по раскаленной белой улице мимо караван-сарая, где подковывали ослов, останавливался у шорных и красилен, вдыхая терпкий запах кожи и красок, глазел на уличных сапожников, точильщиков и лудильщиков.
Читать дальше