Когда Николай по привычке окликал её Настей или Настасьей, в ответ в него летели предметы домашнего обихода: чашки, тарелки, пепельницы… Нервный срыв. Она осталась одна. Да, конечно был муж, были дети… Но святое прикрытие, защищающее человека от темноты, — родители, — они ушли от нее.
Тайна семьи опахнула предчувствием новых потерь. Боль занималась в душе — непостижимая боль, не ведающая истока. Она не подчинялась никаким уговорам разума, ломала все привычные схемы. Только в душе как будто растворилась незримая дверца, и, немой, проник в неё смертный ужас. Призрак беды… И от этого призрака Тася не знала спасенья.
А потом ей стали сниться странные сны. Сны, в которых являлась ей любимая бабушка Тоня и просила исполнить то, в чем когда-то сама отказала собственной дочери — разыскать деда. Вернее, его могилу.
В её комнате опять появился бар на колесиках. Благо, Сенечку она уже не кормила. И ритм поэзии — ритм, который мерно и ровно помогал ей наметывать жизнь — стежок за стежком — угас в этом доме. И дом помертвел.
И надевши под пальто длинную пеструю юбку, туго повязав по самые брови черный платок, подхватив на руки Сенечку и кивком призывая Элю следовать за собой, Тася каждый день выходила из дома — в метель ли, в слякоть… бродить по Москве. Бродить бесприютной странницей, чтобы вглядываться в окна, в квадратные плечи дворов, чтобы научиться считывать знаки, которыми полнится любое живое пространство, постигнуть тайнопись, — непроглядную, неприметную… внятную только чуткой душе. Тася без слов обращалась к Москве — молила о помощи. Она просила, чтобы город пощадил ее…
Но город молчал. Москва не выходила на связь.
И те, к кому обращалась она, — родственники, знакомые, не могли ей помочь. Никто ничего не знал о прошлом бабушки Тони. Говорили только одно: раз её отчество было «Петровна», значит отца звали Петром… Но Тася не успокаивалась — шла и шла. От одной двери к другой. От одного человека к другому. Шла в РЭУ, архивы, ЗАГСы. Она не собиралась сдаваться. Билась в закрытую дверь. И жизнь, словно сгнившие доски мостка, стала проваливаться под ногами.
Николай был занят собой. Делами. Зарабатывал деньги. Он видел, что жене плохо — очень плохо. Но бизнес требовал «глубокого погружения» и не оставлял времени и сил протянуть руку, подхватить тонущую Анастасию и вытянуть на берег. Спасать человека — тяжкий труд. Повседневный. Выматывающий. Да и результата никто гарантировать не возьмется. Словом, отступался он от нее. Медленно отступался, но верно.
А Эля? Она боялась лишний раз потревожить маму. Боялась причинить боль. Нервишки у неё расшатались, в гимназии за ней утвердилась слава неуспевающей ученицы, хотя в начальных классах Эля была отличницей… Девицы все чаще покручивали пальцем у виска у неё за спиной — мол, совсем Элька «поехала»! Вспыльчивая, замкнутая, недотрога. Ничем толком не интересуется, на дискотеки ни ногой и вообще… Над ней начали издеваться. А она? Она зажималась все больше. И ни дома, ни в классе, ни в городе нигде не было ей покоя, нигде не находилось пристанища её простуженной душе… Она было попыталась «пробиться» к папе, но тот не принял её попытки — внутренне он полностью отгородился от семьи и весь погрузился в работу. И тогда Эля стала учиться. Учиться быть мамой Сенечке. Теперь у него было две мамы: одна — с сурово сжатыми губами, резкая и неулыбчивая. И другая маленькая мама, ласковая, снисходительная и растерянная.
И все чаще звучало в их доме полупрезрительное «цыганка» — прозвище юности, которое не уставал поминать Николай.
— Ну что, опять по Москве шаталась, цыганка? — бросал он через плечо, небрежно швыряя на спинку кресла в прихожей свое элегантное пальто от Хуго Босс и сдергивая с вешалки её промокший от снега платок.
Она кидала на него темный взгляд исподлобья и запиралась в комнате. Ей не о чем было с ним говорить.
Она говорила с ушедшими… Со своими. На опустевшем письменном столе, где прежде громоздились груды школьных тетрадей и стопки книг, теперь стояли только три фотографии в рамках. В центре — Тонечкина, по бокам мамина и папина. А у стенки ещё одна рамка была — пустая. Там должна была быть фотография деда.
И ночи напролет разговаривала Тася с мертвыми, вопрошая их: что же делать? Как быть, когда душа корчится не в силах перемогать свою боль. И цепенеет от предчувствия ещё большей беды. Неотвратимой как утро приговоренного, которое неминуемо настает.
Читать дальше