Ветер небрежно раздул конский хвост, степь шевельнулась; пошевелилась – и понеслась. Свистя, снег уносился из-под жеребца, степь поднялась в воздух, смела небо, дорогу, оставив моим глазам лишь запорошенный конский круп. Вор перешел с рыси на шаг; длинные сугробы скрыли санный путь.
Конский круп потемнел: жеребец начал потеть, ему было тяжело. Я встревожился: неладно! Вор приостановился, поднял хвост, дохнул на меня теплым запахом; я оживился. Мне почудился вдали темный очерк жилья, я ударил жеребца вожжой, и мы скатились в овраг.
В балочке-овраге было чуть тише. Я осмотрел, огладил Вора, оправил чересседельник и легкую дугу. Порядок. А дальше? Жеребец стоял по колено в снегу и неспокойно дышал. Я сел в саночки и покорно завернулся в тулуп: в метельной незримой степи лошадь умнее меня.
«Если заснешь в буран, не проснешься, говорят знатоки. Проверим. Знатоки обычно врут!» – подумал я и задремал.
Меня разбудил собачий лай. Все было бело и неслось, буран буранился, не слабея. Я выполз из саней в сугроб и, хватаясь за оглоблю, достиг конской морды. Она упиралась в ворота. Дуракам счастье, лошадь – друг человека, кому суждено загнуться пожилым, тот в призывном возрасте не «сыграет в ящик»! Рукавом тулупа я обтер мудрую, забитую снегом морду Вора, засвистел и озорно застучал в крепкие ворота: счастье, отворись!
Сбоку степного хутора прочно жил латыш Янис Полунине – беженец первой мировой войны. Окрестные хозяева уважали его старательность и полезный образ жизни: латыш отлично знал мельничное, кузнечное, слесарное, шорное дело; его ценили, одаривали, берегли; он жил в достатке, в светлом доме на просторном дворе. Я видел его однажды в нашей Адеркасовской экономии.
Сельский мастер встретил меня спокойно, словно я должен был заехать к нему в метель, поставил жеребца в конюшню и повел меня в дом, на крыльце сказав:
– Ужинать. Спать. Путь-дорога завтра!
Все у мастера было добротно и блестело чистотой, ярки старинные сундуки, лари, кресла, часы, коврики; и ярки были дочки пожилого Яниса: Луция лет шестнадцати и Эльза – восемнадцати.
Сестры были увлекательно похожи: начало девичье зрелости – и зрелость; намек – и зримость. Луция жадно, лукаво следила за мной, Эльза тоже, но скрытно, была тихой, сторонней, и вдруг Луция сказала сестре:
– Зачем ты сменила блузку, шея наголо, разве лето наступило?
Отец Янис, отвернувшись, закурил трубку-носогрейку, протянул мне бисером вышитый кисет с легким табаком, – не с махрой-махоркой, – уважительно протянул и сказал нестрого:
– Луция, ступай на кухню!
Сияя лукавством, свежестью, задором, Луция не спеша улетела – и вновь возникла передо мной.
– Можно посмотреть ваши книги? Попонка вся в снегу, я обмела. Книги завернуты в конскую попону! – пояснила она отцу.
Я взглянул на Эльзу – оголенной шеи она не прикрыла; мне показалось, что полная, нежной белизны шея открылась больше, смелей. Эльза смирно сидела рядом с отцом, не подымая дремучих глаз, упрямо вязала чулок из грубой разноцветной шерсти. Отец сказал Луции:
– Попону сушить, книги принести. Кухня не есть место для книг!
Янис почтительно, бережно листал важные книги: два тома трагедий Шекспира и физиологию животных; много рисунков. Эльза смотрела через плечо отца – от горячего любопытства ее лицо розовело. Выглянув в дверь, вытянувшись, привстав на цыпочки, Луция опасливо, настойчиво поманила меня; шепот: «Помогите мне разрезать…»
– Гость должен отдыхать! – сказал Янис и ушел в кухню.
Ужин был плотный, медленный: жирная свинина с картофелем, печенка с луковой подливкой, пирог со сладкой тыквой. После ужина мы с Янисом выпили по кружке ячменного пива, поговорили о революции, о Колчаке, о земле, о советских экономиях (слово «совхоз» – советское хозяйство – возникло позже), о сельскохозяйственных машинах, племенном деле – и вновь о революции.
Когда Янис ушел спать, затих в смежной комнате, лица, тела, движения девушек изменились: Луция села рядом со мной, так близко, что я чуял запах ее волос, Эльза перестала вязать шерстяной чулок, облокотилась о стол, неподвижно смотрела на меня строгими глазами. За стеной голосила метель, сальник-ночник вздрагивал, косые тени голов и рук сливались в необычайные – грозные и смешные – облики, мне было тепло, девичья близкая стройность вдохновляла меня, и я врал не останавливаясь, воспаленный, счастливый.
– «Весь мир играет комедию», – негромко, уверенно рассказывал я. – Весь мир принадлежал Вильяму Шекспиру, он собирал дань всех времен и народов; когда писал свои комедии и трагедии, ничто не могло его остановить; как ураган, он топил корабли, якшался с пиратами и могильщиками, отравлял и влюблялся, устраивал смертные поединки и битвы рыцарей, – и небо тряслось от грохота и воплей, девушки сходили с ума, покойники высовывались из земли, шатались призраки, ведьмы гадили на каждом шагу, короли одиноко зябли в ночной степи, весь мир рыдал навзрыд и пьяно смеялся; в тюремных замках, в мокрых подвалах, неслышно резали королевских детей и нежных, властолюбивых женщин, слышен был хохот сквозь пытку, и были поразительные люди – плут, поэт и палач в одном красивом лице, и всюду любовь! Вот как писал Вильям Шекспир, он никого не боялся, могильщиков делал мудрецами, королей – прохвостами, и его девушки умели так любить, что все зрители содрогались от зависти.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу