– Душу спасает? Чего спасать, когда спасать-то нечего! Бездушный, бесчувственный человек. Всегда был таким!
Аграфена вдруг встала, отошла на середину спальни и спросила:
– Любка, хороша я?
Та заморгала глазами, ничего не отвечая.
– Хороша я, спрашиваю я тебя? – повторила в волнении Сухова.
– Ты, тётенька, будто ещё пополнела! – прошепелявила племянница.
– Ну так вот! а он… а он хоть бы поцеловал, муж тоже называется!
И Аграфена Николаевна вдруг по бабьи заплакала, снова сев на кровать. Люба в восторге повторяла:
– Хоть бы поцеловал, муж тоже называется!
Аграфена Николаевна высморкалась и, словно оправдываясь, добавила:
– Конечно, кому ни доведись, обидно, да ещё в такой праздник.
Тётка ещё долго сидела у Любы, как вдруг та вспомнила:
– Груша, а ведь барыни-то правду сказали.
– Какие барыни?
– Которые извозчика нанимали… что тебя муж дожидается. Вот и приехал.
– Да, уж напророчили! желала бы я им самим таких мужей побольше!
I.
Почти забыли первое название «коровья смерть», данное плоскому большому камню на тропинке, идущей по верху лесистого кряжа, далеко выступающему, как бы висящему над широкой долиной, открытой к востоку. Это старое название было дано с незапамятных времён, когда ещё не существовало Нагорно-Успенской обители, – было дано крестьянами, воображение которых было раз навсегда поражено зрелищем неизвестно откуда забредшей в лесную чащу коровы и там издохшей, жалобно мыча у всех на глазах. Никаких последствий: ни падежа, ни засухи, ни болезней, ни войны не последовало за этим странным явлением, только за камнем осталось прозвище «коровья смерть». Теперь, вот уже лет десять, камень называют «Гервасиева думка», с тех пор, как новый игумен Нагорно-Успенского монастыря, о. Гервасий, облюбовал эту скалу для долгих своих дум и мечтаний.
Внизу широко разбегалась долина, почти уже сибирская, зауральская, с тёмною зеленью дубрав и лугов, с густою синью будто недвижной реки, с сизо-чёрными тенями от облаков. Жилья почти нет, кругло всё, просторно, густо и тёмно-кудряво! Словно разлили медленно каким-то чудом ожиженный синий с празеленью лабрадор-камень, или павлин-птица хвост распустила, да так и осталась.
К этому застылому раздолью необыкновенно подходило лицо о. Гервасия, когда он сидел на камне, охватив руками колени, – строгое, смелое, тёмное, с благородным сквозь чёрную бороду ртом и какими-то «петровскими», своевольными, теперь слегка притушенными глазами – «вещими зеницами».
Будь Успенский монастырь ближе к губернскому городу, вероятно, благочестивые дамы не замедлили бы создать вокруг сравнительно молодого игумена романтическую легенду. Десять лет тому назад о. Гервасию не было тридцати лет, он был красив, из благородных, в миру любил и обладал энергичным и сдержанным характером. Конечно, сейчас же оказалось бы, что он был лихим гусаром, графом, имел массу связей, дуэль с сановным лицом, что ему грозила опасность ссылки и т. п. И, наверное, не одна из губернских львиц захотела бы повторить историю «Отца Сергия».
Но Успенский монастырь находился в такой глуши, что губернские дамы туда не забредали, а простые богомолки не интересовались любовными легендами, так что все охотно верили, что небольшой круглый портрет молодой женщины с милым лицом, висевший в келье о. Гервасия, изображает, действительно, его будто бы покойную сестру. Да и в самом деле, она умерла для его сердца, для его памяти, и он молился за неё, почти как за сестру.
Игумен не был слишком популярен ни в своём монастыре, ни среди прихожан и богомольцев, может быть, потому, что в самом его характере мало было свойств чисто русского старца. Сдержанный и энергичный, благочестивый каким-то воинствующим благочестием, всегда борющийся и с собою, и с замечаемой вокруг неправдою или слабостью, – он производил впечатление строгого строителя, одинокого и несколько гордого, далёкого от умильного растворения простоты и блаженности весенних русских старцев, что сидят под яблонями в пчельнике и простыми, простыми словами, которые неизвестно откуда идут, – от старцева сердца, от яблонного духа, от неба родного, от жужжания пчёл, «Божьих работниц», – прямым лучом растопляют простые, унынием опустошённые, озлобленные, умилённые, слёзные сердца, – идут в самый заветный покойчик, который, хоть неприбранный, загаженный, но у всякого есть.
О. Гервасий был одинок, но, по-видимому, не тяготился этим, всю энергию своего характера направив на устройство как своей души, так и вверенной ему обители.
Читать дальше