- Конечно! Все твои плюс которые сам узнал. Одну, венецианскую, даже сочинил. Гольдони в гондоле. Трех раз не скажешь. Гольдони - это писатель...
- Знаю! Я его, когда в знаменитых людей играем, всегда пишу. Горький, Гастелло, Геловани, Геббельс...
- Геббельс не считается: он фашист.
- Считается-считается! Знаменитый же! Гольдони в гондоле? Гольдони в гольдоне... Гондоли в гольдоле (оговаривается и тихонько хихикает)... Ух мы их надуваем! У кого от отцов остались, кто под окошками находит...
...Про этого совсем теперь неразличимого во тьме мальчишку я знаю много, хотя, честно говоря, не так чтобы очень. Знаю, например, что он утирает рукавом нос и рукав от этого залоснился, что не решается вылезти утром из-под одеяла, потому что от утра осталось только название - на самом деле оно декабрьская ночь. И когда в комнате замерзла вода в стакане, из-под одеяла не вылезают. И он врет, что болит сердце. И мать верит. И его освобождают от физкультуры. А все потому, что глумится учитель, хотя ты всего-навсего боишься навернуться с брусьев. И получается замкнутый круг. И ты начинаешь бояться упасть со всего. И никак не поверишь в себя, в свою ловкость и свои мышцы, а они могли бы получиться красивые и сильные, что, между прочим, обеспечивает необходимую для жизни наглость...
Да. Я кое-что про него знаю...
- Шпион вы, что ли?
- Я тут жил.
- Когда это вы тут жили?
- Как тебе сказать... Я сейчас тут жил.
- Чудно! Вас что - брат прислал?
- Хочешь, провожу...
- Не надо. Вам некогда...
- Мама с ума сходить будет ...
- Не будет... Она надомница...
- Значит, остаешься. Так и должно быть...
- Я художественным свистом умею свистеть.
- "Танго соловья", наверно?.. Ну-ка я еще гляну...
- Стоят?
- Как пеньки на косогоре...
- Позорники они!
Мне, своевольному автору, охота сказать, скажем, вот что (я ведь могу повернуть куда хочу, например, что эти чудовищные дети ждут не его, а одного дурачка с Шестого проезда, а тот сидит сейчас в угольной яме, и холодно ему там жуть как):
- Слушай, мальчик! Это ждут не тебя. На этот раз не тебя. Я знаю точно. Но ты все равно сиди, пока им не надоест. Они вот-вот жрать захотят и отвалят воровать по марфинским коровникам брюкву...Тогда пойдешь вон по той дороге. Запомни - вон по той... А я...
А чего я?
А я взял и все написал.
Считайте, что перед вами написанное сперва старой, которая была вначале, обмотанной нитками самопиской, а потом краденой, которая исчезла тяжелеть чернилами от другого.
Про чернила же назойливо твердилось, чтобы снова запропасть в декабрьские военные сумерки, которые по-прежнему напускают и напускают свои помрачения в перемороженный воздух, покамест время умывает свои зачернильненные руки и во тьму декабрей сходит с них еще малость темноты.
На моих же чего только нет! И "Вова" по букве на каждом пальце поставлено (но это, конечно, если имя мне "Вова"), и неотвязные по причине возраста женские лохматки нарисованы, и якорьки, и кинжалы, и мелко-мелко записаны исключения русской грамматики - стеклянный, оловянный, деревянный, - и даже настоящая синяя метка есть. Это когда меня ткнули "восемьдесят шестым" в самодельных чернилах.
Что ж! Отрывочно и сбивчиво, но все написано. Про то, что было. Хотя на самом деле было совсем не так. Было хуже.
Касательно же войны, замечу тем не менее, что она припасла множество всяких удач и радостных сюрпризов - обменяешь у солдата на чернильный карандаш водяной студебеккеровский насос, отменят маскировку, ни с того ни с сего дадут свет, отменят карточки. А возьмем американскую тушонку? А сгущенку? А покажут "Джордж из Динки-джаза"!
И между прочим, сочиненное здорово укладывается в традицию. Вспомним "а был ли мальчик-то?.." или "вот бегает дворовый мальчик...", или же "а мальчик был мальчик, живой, настоящий...", или, наоборот, "мальчики кровавые в глазах...", и совсем уж - "дитя окровавленное встает!..", и, конечно, "что с тобою, мой миленький мальчик?".
А действительно, что с тобой? Возьми себя, мальчик, в руки, наконец!