А у самой в серо-голубых глазах призыв и желание.
За восемнадцать лет, прожитых в степи, среди снега или одуванчиков, она не испытала еще ни разу смутного волнения первых порывов любви. Правда, ждала их и звала бессознательно. И теперь они нахлынули вдруг, горячие, долгожданные.
Вот он — её идеал, этот смуглый красавец, этот новый Владимир Ленский, что целует ее и шепчет ей на ушко:
— Нинуся… Ниночка… Нинуша… Прелесть моя, сказка моя степная, непосредственная… Ниненок мой, одуванчик мой, снежинка моя милая, ведь я влюблен сейчас в тебя… Видишь, влюблен?.. Околдовала ты меня сразу, маленькая колдунья. Ну, так поцелуй же, ну, так приласкай же… Ну, сама поцелуй… Ну, Ниночка…
Ах, какой голос! Ах, какие бархатные нотки в нем! В самую душу просятся. В самую душу вонзаются… И голова от них кружится… И сердце бьется…
И сразу бледнея от приступа и волны первой неудержимой страсти, Нина прильнула к чувственному алому рту, по-детски закинув за шею Радина хрупкие маленькие ручки и шепча словно в забытье: «Владимир Ленский! Владимир Ленский! Мой Димушка! Мой миленький! Мой родной»!
Так же шептала и в отдельном купе, которое занимал с товарищем-попутчиком Радин в поезде и куда уговорил, сняв лыжи, пойти отогреться Нину. Товарищ завел знакомства с барышнями из соседнего вагона и ушел с ними смотреть на расчистку пути, и Дима запер купе на задвижку.
Дрожа, но уже не от холода, а от волнения, сидела у него на коленях Нина… Ела конфеты из поставленной перед ней на вагонном столике-полочке коробки, пила налитый из дорожной фляги в микроскопическую рюмку-крышку крепкий и сладкий как сироп ликер.
— Это бенедиктин, — шептал Радин, — всегда беру с собой в дорогу. Пей, пей, не бойся, лучше согреешься… А опьянеешь, — поцелую-расцелую хорошенько и протрезвлю совсем.
Но поцелуи пьянили больше ликера. А тепло и полусвет, господствующие в купе, расслабляли, наводя истому. И постепенно смуглое лицо, склонявшееся над лицом Нины, делалось все больше, все значительнее, все прекраснее. Туманом застлалось зрение. Клокочущая волна залила тело, хлынула в голову, свинцом напитала жилы, и, слабея, с сомкнутыми глазами и тихим криком радостного ужаса, восторга и страха, охмелевшая девушка упала на грудь Радина.
Часом позже, возвратившись к себе в крохотное зданьице-будку, думала о том, что не знала до сих пор ласк человеческих, ласк матери, выросла как одичалый зверек одиноко и грустно, и что первый он, Дима, приласкал ее.
Дальше вспомнилось и то, что свершилось нечто непоправимое, неожиданно-страшное, роковое. Вспомнила его слова, когда, тихо и любовно, то и дело целуя её мокрые глаза, выпроваживал ее из купе несколько минут тому назад.
— Не плачь… не плачь, крошка… Не плачь, одуванчик мой… Снежинка моя чистая… Возвращаться от матери буду, заеду к тебе. Уговоримся о свадьбе. У отца твоего стану просить твоей руки. Здесь же и повенчаемся. А потом увезу тебя отсюда, рыбку мою.
И про себя еще раз повторила эти слова Нина уже со светлой улыбкой. Потом легла на диван, на котором Владимир Ленский, — он же и её Димушка, — спал эту ночь, и с блаженно-счастливым лицом забылась. Еще сладко ныло тело от ласк, смявших ее всю как былинку в бурю. И в тумане блуждали мысли. Подкрался сон, густой, крепкий, неслышный. И задавил сознание, и мысли, и чувства.
Нина заснула.
Девушка спала крепко и безмятежно без снов, полуживая от усталости пережитых впечатлений.
Проснулась только, когда вернулся отец, стуча и следя по комнате мокрыми сапогами.
Хотелось спросить его, где гость, но удержалась вовремя.
— Расчистят скоро путь? — только спросила.
— Эк хватилась! Давно расчистили. Давным-давно! — расхохотался он хрипло, опрокидывая привычным движением в рот рюмку водки.
— А поезд № 17-ый?
— Ушел.
— Что?
— Вот тебе и что. Давно ушел, говорю.
— Да что это тебя так трогает, скажи на милость, девонька? Гостя проспала? Тоже невидаль гость-то. Студиоз голоштанный, то же, что и мы грешные, ничего, что во втором прикатил. Последний рубль козырем для форса. И шубу с ильковым воротником тоже для форса носит, чтобы вашу сестру-дуру прельщать. Знаю я таких. А ты на него небось глаза пялила? Берегись, Нинушка. Отцу некогда. Отцу не уследить. Так сама себя соблюдать должна. Слышишь? — уже совсем промямлил он, опрокидывая новую рюмку. Но Нина ничего не слышала из всего того, что говорил отец. Слышала одно: путь расчищен, поезд № 17-ый ушел. Ушел и увез её первую, внезапно горючую и внезапно нежную привязанность в мире. А она даже и не простилась с ним. Она не повидалась с ним еще раз перед разлукой. Не прильнула еще раз к этим черным милым глазам и к смуглой щеке, ни к алому рту, из которого услышала такие нежные слова, полные чарующей ласки.
Читать дальше