Шлейме долго смотрел ей вслед, в проем дверей, куда она скрылась, и от густой темноты, хлынувшей из прямоугольника, на него вдруг повеяло какой-то растворенной в углах бедой, оплывавшей со стен и бесшумно стелившейся по полу, - сделай шаг и споткнешься об нее, как о корягу.
- Хена! - крикнул он, стараясь не выдать своего волнения.
Но темнота не ответила. Она, видно, тоже что-то безмолвно и безнадзорно строчила...
Шлейме сглотнул тревогу, но та окуневой костью застряла в горле, стесняя дыхание.
Глупости, успокоил он себя. Хена просто устала. Пройдет месяц-другой, и все уладится.
Но как он себя ни успокаивал, как ни старался заглушить тревогу, спокойствие обрывалось, как залежалая, тронутая гнильцой нитка.
Оставшись один, Шлейме снова, но на сей раз незлобиво вспомнил о незамысловатом и, как ему теперь казалось, не столь уж предосудительном желании Хены куда-то поехать - даже если она по дороге на часок и заскочит к своему непутевому братцу, добровольно поменявшему хлеб портного на лагерную похлебку, небо на Йонаву не рухнет. Он, Шлейме, конечно, даже на острожный порог не ступит - не о чем ему со Шмуликом разговаривать, а Хена пусть отведет душу. Какой-никакой, но все-таки брат.
Работа не спорилась. Шлейме часто останавливал "Зингер", прислушивался к тому, что происходит в соседней комнате, но там было тихо.
То ли его взбудоражили воспоминания о Еврейской больнице в Каунасе, то ли насторожил болезненный вид исстрадавшейся Хены, но его врожденное упрямство вдруг умерилось состраданием, а непреклонность умалилась сомнениями. В самом деле - ведь если хорошенько подумать, почему бы не побаловать Хену? Тем более что и ему не помешала бы передышка.
Но в голове, как и прежде, скреблись подозрения, что за непритязательной Хениной просьбой кроется какая-то более важная причина, чем усталость или долгая разлука с братом, от которого, кроме нее, отреклась вся родня. Да и как было не отречься от лентяя, которому лагерные нары милее, чем пуховая перина, а наручники приятнее портновской иголки или сапожничьего шила.
Он долго строил догадки, но желанная ясность ускользала от него, как в детстве неуловимый солнечный лучик на полу.
Наверно, Шлейме в своих предположениях вконец бы запутался, не встреться ему, когда он возвращался с примерки от Сесицкого, повитуха Мина.
- Слышала - к морю едете? А ведь я, Шлеймке, у моря родилась. В Мемеле.
Он замялся.
- Мы еще не решили.
- А что тут, милый, решать? Собрались и поехали! - уверенно выпалила Мина, которая тридцать лет тому назад перерезала ему в сапожничьей избе пуповину и знала все их семейные секреты. - Кажется, я уже тебе один раз, в канун твоей свадьбы, говорила, что невесте и беременной жене ни в чем отказывать нельзя.
Ну и что, что говорила, подумал Шлейме, и вдруг в памяти, как две молнии, вспыхнули и скрестились прошлое и настоящее.
Шлейме мгновенно вспомнил, как Мина, заступница и исповедница Хены, теми же словами поддержала просьбу невесты, которая попросила жениха, чтобы он взял в ученики ее брата - шалопута Шмулика.
"Он парень толковый, только с придурью. Но ты у него из головы быстро вышибешь все фантазии, - уговаривала Хена своего нареченного. И с улыбкой добавила: - Ты что, забыл: мне теперь отказывать нельзя. Такое поверье".
Шлейме недосуг было разбираться в поверьях и чужих фантазиях. Он нуждался в брючнике, а не в фантазере и шалопуте. Но в конце концов уступил Хене и позже за доброту свою поплатился.
Хупу соорудили под открытым небом, на поляне, возле реки.
Над балдахином в черных лапсердаках весело летали грачи.
В траве стрекотали кузнечики и на высокой канторской ноте пели благочестивые цикады.
Над головой местечкового раввина Иехезкеля Вайса, благословившего от имени бога Израилева молодоженов, по-хозяйски вилась дородная пчела, норовившая залететь в его седую, аккуратно расчесанную бороду, как в родной улей, и сапожник Довид, отец жениха, размахивал перед его впалыми, сморщенными щеками вышитым носовым платком, ни дать ни взять - пальмовой ветвью, тщась отпугнуть незваную гостью.
- Осторожно, рабби, осторожно! - предостерегал от пчелиного укуса потерявшего бдительность Вайса сапожник, захмелевший от браги и свежего воздуха.
- Не беспокойтесь, реб Довид. Меня она не ужалит... Она никого не ужалит... Сегодня все твари на Земле и на небесах радуются вместе с нами. Радуется и эта трудолюбивая пчелка, собирающая не яд, а мед. А радость не жалит...
Читать дальше