- Побывали... - печально протянула Хена и тяжело вздохнула. - Никому такой поездки и во сне не пожелаешь.
- А пока... пока, милая, надо работать, чтобы с Капером за квартиру расплатиться, - зачастил он, спохватившись, что нарушил уговор не ворошить прошлое, не касаться того, что страшнее пороха, к которому только поднеси искру, и все взлетит в воздух. (Надо же было так по-идиотски ляпнуть: "В Каунас... на праздник... хотя там мы уже побывали".) - Я хочу новый стол для кроя купить, жестянщику Файвушу вывеску красивую заказать: "КАНОВИЧ. ПОШИВ И ПОЧИНКА". Какой же портной без вывески? Нет вывески - нет портного. Но первым делом Сесицкого бы ублажить. Кондитер, коли угожу, глядишь, и других за собой приведет, раструбит по всему местечку: отыскался, мол, и в нашей богоугодной Йонаве чудо-портной. Берет недорого, а шьет, как волшебник. Сам господин бургомистр у Сесицкого пироги и булочки покупает, к нему вся местечковая знать захаживает, чтобы в картишки перекинуться и о Палестине поговорить - как-никак заводила в здешнем "Бейтаре". Придут, увидят хозяина в новом наряде, ахнут и начнут наперебой расспрашивать: "Кто шил? У кого шил?" И Сесицкий тут же громогласно объявит: "Ученик знаменитого Шаи Рабинера, молодой человек по имени Шлейме и по фамилии Канович. Рекомендую, господа, поспешите и не пожалеете - Каунасская улица, девять". И потянутся к нам, Хена, богатые клиенты - Сагаловский и Бурштейн, Пагирский и Каган...
Стоило Шлейме провиниться, как от его хваленой молчаливости и следа не оставалось, на него ни с того ни с сего нападал зуд долгого и утомительного говорения, он рьяно принимался (и это ему частенько удавалось) заговаривать свою вину, засыпать ее словами, как могилу глиной.
Жалея о своем промахе, о злосчастной оговорке, он ждал, когда Хена, проявив снисхождение, уйдет и он, прощенный, продолжит колдовать над костюмом Сесицкого: шить под чьим бы то ни было надзором он не мог - привык работать в одиночестве и со спокойной душой.
Но душу кровенили воспоминания.
Господи, как же это он забыл их уговор - никогда ни косвенно, ни прямо не вспоминать о том, что четыре года тому назад произошло в Каунасе; не говорить о городе, где в родильном отделении Еврейской больницы в муках, через кесарево сечение - таинственное для него и роковое для нее - Хена рожала их первенца!.. Рожала и родила, но не прошло и недели, как Шлейме вынужден был забрать ее оттуда, едва живую, изрезанную врачами, а новорожденного отвезли не домой, к бабушкам и дедушкам, а туда, где с лысого пригорка в болотистый овраг сбегают серые надгробья фамильного могильника, к которому после скорых похорон прибавился еще один глиняный холмик.
Господи, как он мог так оговориться при ней, чуть ли не свихнувшейся от горя в те страшные, черные дни; как он мог так спокойно и буднично бросить: "Хотя там мы уже побывали"! Только возвращались оттуда не с именин его брата Мотла, не из хлебосольных гостей, а из больничной покойницкой, из темного подземелья, где похожие на привидения люди выдали им крохотное одеревеневшее тельце, запеленутое не в чистые пеленки, а завернутое, как в саван, в серую холстину.
Всю дорогу от Каунаса до Йонавы, все тридцать два километра, в обшарпанном, полупустом автобусе, сделанном не то в Чехословакии, не то в Германии, Хена, с ног до головы обросшая, казалось, не плотью, а болью, держала на руках белый безмолвный сверток и, потупив залитые слезами глаза, качала его.
- Какой спокойненький, смирненький! - похвалила младенца соседка литовская крестьянка с тяжелым венком льняных волос на голове. - Ни разу не крикнул, не заплакал. Это мальчик или девочка?
- Мальчик, - глухо ответил за жену Шлейме.
- Это хорошо, - сказала литовка. - А у меня сплошь дочки и ни одного пахаря.
Хена продолжала покачивать сверток, и от этого равномерного, безотчетного, сводящего с ума покачивания, от вопросов этой состарившейся Девы Марии, простодушной, как бы сошедшей с костельной лубочной картинки, у Шлейме заходилось сердце, но он, превратившийся вдруг в огромную иглу, воткнутую в ободранное сиденье, не подавал виду - шелохнуться не смел, боялся не то что вздохнуть, даже посмотреть в сторону Хены.
- Дай подержу! - обреченно выдавил он, не зная, как облегчить ее нестерпимое бремя. Но Хена ничего не слышала, и слова его упали в пустоту. Дай, - снова взмолился он.
Но Хена и не думала расставаться со своей ношей; она как бы приросла к ней - прижимала трупик к груди, отогревала своим дыханием от смерти и продолжала покачиваться, как одинокая ветла на юру.
Читать дальше