Скоро Лея уедет, ее место опустеет, и только от смятой подушки, как от пустой банки из-под меда, будет пахнуть не то липами, под которыми она когда-то пасла его, гусенка-двухлетку; не то увядшими веночками, которые плела из луговых трав и по-царски украшала его кучерявую голову.
- Не задали тебе дома взбучки? - спросил проницательный Шая у своего ученика.
- Мама испугалась... Я говорил ей, что могу остаться, но она забыла... - ответил Шлейме.
- Все мамы живут в страхе, - сказал Рабинер и, как бы желая оградить ученика от неприятных объяснений, добавил: - С сегодняшнего дня я решил положить тебе небольшое жалованье.
Он сунул руку в карман, извлек оттуда замшевый кошелек с деньгами и протянул моему отцу банкнот.
- Я тобой доволен. Ты парень способный и старательный... Деньги - не самый лучший способ вознаградить человека, но пока самый убедительный и приятный. На, возьми... За три месяца вперед. Купи своей пугливой маме какой-нибудь подарок. Я много-много лет тому назад сделал то же самое... купил своей маме хрустальную вазу...
- Маме потом... Сперва куплю сестре... - сказал мой отец.
Жалованье было небольшое, но явно льстило его самолюбию.
- Обычно сестре преподносят потом, - удивился Рабинер.
- Она уезжает.
- Куда?
- В Америку... Так пожелал ее жених Рахмиэл, маляр из Утян. Он говорит, что настоящие деньги растут только в Америке, а тут, у нас в Литве, только брюква да картошка растут, да и то урожай - не каждый год...
- Ничего не поделаешь, - вздохнул Шая, взявшись за шитье. - Еврей, что ветер: какой цепью его ни приковывай, как ни запирай, на одном месте его никто и ничто не удержит. Даже смерть.
Но в ту пору Шлейме задумывался о чем угодно, только не о смерти.
Вслед за Шаей он принялся обметывать низ чьей-то штанины. Иголка грачиной лапкой царапала сукно, и это тихое, мышиное царапанье, это сладостное ощущение самостоятельности, умноженное похвалой учителя и первой в жизни получкой, уводило Шлейме куда-то далеко-далеко от холостяцкого жилища Рабинера, от неминуемой разлуки с Леей, от задавленной заботами матери, плодоносящей каждый год, как яблоня соседа Аугустинаса, с той только разницей, что Рыжая Роха даже стремительной и яростной весной не расцветала.
- Схожу к Перскому и выберу для нее красивый гребень.
- Гребень? У нее что - гребня нет?
- Есть. Но подаренный не мной. У Леи, реб Шая, самые длинные и пышные волосы в местечке. Парикмахер Хаим говорит, что их надо не ножницами стричь, а серпом косить... Жаль, что вы не видели моей сестры...
- Всеми красавицами не налюбуешься. Для шитья времени не останется...
- Она, как солнце... единственная... - выдохнул Шлейме. - Когда в Америке перед зеркалом будет расчесывать свои волосы, она и меня вспомнит...
И мух...
- Мух? - Брови у Шаи ласточками взмыли вверх.
- Она отгоняла их от моей колыбели... В зеркале, кроме себя, если только захочешь, можно многое увидеть...
От волнения Шлеймке обронил иголку, полез под стол и стал лихорадочно шарить под ногами Рабинера, под стульями, под мшаником расстеленного коврика, заглянул даже под диван, на котором ночевал. Ему было неудобно перед Шаей - заболтался на радостях от первой получки и осрамился.
- Не расстраивайся, - сказал Шая. - Хорошего портного иголка сама находит. А пока возьми другую...
На проводы Шлеймке не отважился отпроситься, но Шая, узнав о дне отъезда Леи, и сам пожелал присутствовать на них.
Рыжая Роха плакала; сапожник Довид молча, со скорбным удовольствием шершавой рукой поглаживал дочь, как новый, сшитый им ботинок, который вот-вот навсегда отдаст заказчику; братья и сестры крутились возле телеги балагулы Ицика, дергали за уздечку вороного; набожный жених Рахмиэл косился на возницу, подсыпавшего в торбу овса и ласково повторявшего: "Ешь, ребе, ешь", и благочестиво, как мезузу на двери, чмокал каждого в щеку; Шлеймке стоял в сторонке и издали любовался гребнем в каштановых Леиных волосах.
Наконец Ицик забрался на облучок и воз под рыдания и прощальные крики двинулся с места.
- Не плачьте, - пробормотал Шая, тронув Рыжую Роху за плечо. - Чем дальше от погромов, тем лучше...
Не успела Лея уехать из местечка, как на другом конце света, в Сараеве, прогремел роковой выстрел и началась первая мировая война.
Через местечко к немецкой границе днем и ночью подтягивались войска; главная, вымощенная булыжником, улица трещала под их тяжелым и уверенным шагом; над притихшими еврейскими избами парил тысячеустый "Соловей, соловей, пташечка..."; какой-нибудь Шевах или Биньомин, бывший рекрут, выходил на каменное крылечко, прикладывал ко лбу козырьком высохшую бойцовскую руку, поднимал глаза на серые, колыхающиеся, как спелая рожь, шеренги и на полузабытом русском языке выкрикивал:
Читать дальше