– Ты – Сигней-то? – прервал его Чухвостиков, ежась и вздрагивая в своем чересчур легком костюме, в котором он походил на какую-то ощипанную птицу до нелепости громадных размеров.
– Мы будем, сударь ты мой, мы… А ведерку-то кто поносит? Аль уж ты рученьки-то свои белые потрудишь! – обратился он ко мне.
– Я.
– Ишь ты ведь, – с каким-то почтительным удивлением заметил Сигней и взялся за бредень. – Господи, владычица небесная!.. Ну-ко, благословясь… Ты уж, барин, первый-то заходи, – ишь, маленько быдто порослей меня будешь-то… Что поделаешь! не дал мне бог роста, не дал… Я уж от бережка похлопочу… Тоже ведь с умом надо… Постараюсь, постараюсь вашей милости… отчего добрым людям не послужить…
Рыболовы, осторожно ступая, зашли в воду и тихо потянули бредень. Андрей Захарыч как-то всхлипывал от холода, но удерживался и ни разу не вскрикнул; вода доходила ему по горло, а иногда и выше, и тогда он, порывисто захлебываясь, подпрыгивал и проходил на цыпочках глубокое место. Лицо его посинело и страшно вытянулось. Изумительно вытаращенные глаза с каким-то жадным любопытством и чрезвычайно сосредоточенно были устремлены на воду.
Мужичок Сигней шел от берега. Вода в редких случаях доходила ему до пояса. Он не переставал вести полушепотом разговоры:
– Тяни, сударь, глыбже… тяни!.. Растягивая бреденек-то… растягивай его… Нижей ко дну-то пущай… И-их, молодец ты, как я погляжу!.. Вот и барин… что твой заправский рыбак… Наперед-то, наперед-то клони… так, так… Ну, теперь уж она наша!.. это как есть…
– Выволакивать, полагаю? – страстным полушепотом осведомился Чухвостиков.
– В усыночек-то [1], барин, в усыночек-то… Трафь в усыночек… так, так, так… Вот и барин! – одобрительно отзывался Сигней, возвышая голос и выволакивал бредень. Андрей Захарыч, чуть не бегом, тоже выносился с своим «крылом» на берег. Волна хлынула вслед за ними и разбилась мельчайшими брызгами. В мотне заблестела отчаянно трепыхавшаяся рыба. Андрей Захарыч, с радостной дрожью в голосе, требовал ведро. Я налил в него воды и поставил к бредню. Измокшие и перезябшие рыбаки с лихорадочной поспешностью выбирали крупных карасей и бросали их в ведро; мелочь пускалась обратно в пруд. Рыба, предназначаемая для ухи, грузно шлепалась о звонкие стенки ведра и беспомощно билась в тесном пространстве; пущенная же опять в пруд шаловливо ударяла хвостиком по его темной поверхности и моментально исчезала в глубине. Взбаламученная рыбаками вода подернулась маленькими волнами. Когда эти волны дошли до камыша и разбились в нем тихими всплесками, он вдруг как бы проснулся. Казалось – ветер пробежал по его темно-зеленой поверхности и встревоженно зашуршал молодыми, шероховатыми листьями.
Заря уж почти померкла, и на бледно-синем небе кротким, трепещущим светом загорелись звезды, когда мои рыбаки прекратили, наконец, ловлю. Совершали они ее большею частью в строгом и каком-то созерцательном молчании. Даже разговорчивый Сигней, и тот только изредка прерывал это молчание. Физиономии у обоих были чрезвычайно деловые и внушительные.
Об улове нечего и говорить: он был очень хорош, так хорош, что пришлось часть его пустить обратно в пруд. Подъехал и Михайло. Он заботливо развернул бредень по отлогой окраине плотины, когда Андрей Захарыч и Сигней почти бегом отправились переодеваться, а последний и, кроме того, получать выговоренные два стакана водки.
Так как вечер был очень теплый, то уху решили и варить и есть тут же, около пруда, где на покатом бережку еще прошлым летом была вырыта для этой цели небольшая ямка. Михайло был мастер варить уху. Во всем процессе, рыболовства этот заключительный акт всего больше нравился ему. Надо было видеть, с какой важной серьезностью он чистил рыбу, клал в кипяток соль и перец, крошил туда лук и следил, во время кипения за пеной, которую аккуратно и с видимым наслаждением снимал уполовником… А потом многократное смакование ухи: солона ли, довольно ли луку, не мало ли перцу, – с каким сосредоточенным глубокомыслием совершалось это!.. Имел он и обычный недостаток всех великих мастеров: терпеть не мог, чтобы вмешивались в его дело. Хотя бы какое-либо замечание, насчет того, например, что недурно бы еще подложить перцу, было и справедливо, Михайло всегда недовольно щурился и складывал свои толстые губы в пренебрежительную улыбку. Впрочем, это бывало только тогда, когда замечание делал «барин», «своего брата» он попросту, без всяких изменений физиономии, обрывал самым грубейшим образом.
Читать дальше