— Правду хотите знать, о. Андрей? Да? Ну, так я не скажу вам её, потому что и сам не знаю; «дальше» от всех людей скрыто. Мне — 24 года, Анне — 20, я люблю её, увезу и буду любить… пока не излюбится. Прощайте, батюшка. Хороший вы человек, я буду тепло вспоминать о вас.
Стогов, не протягивая о. Андрею руки, глубоко поклонился и вышел. О. Андрей постоял, посмотрел кругом и, не найдя ни в одном углу образа, уставил глаза на клочок ясного, голубого неба, прорезывавшегося между двумя колоннами террасы; руки его сложились в привычную молитвенную позу.
— Господи, Господи! — прошептал он, — просвети их и научи меня предотвратить козни дьявольские.
Возвращаясь домой, о. Андрей снова шёл Стоговским садом. Потёртая ряса его отливала на солнце ржавым цветом, от быстрых шагов полы его развевались, задевали цветы, окаймлявшие дорожку, и пышные головки роз наклонялись и обдавали ароматом взволнованного священника. Сердце о. Андрея билось сильно, он хорошо сознавал, что посещение его Стогова не только не привело ни к каким результатам, но даже и не имело никакого практического значения. Из всего того, что так ясно и сильно складывалось в его сердце, из всех доводов, которые должны были убедить Стогова и заставить его разойтись навсегда с Анной, — он не сказал ни слова. Он понял, что никаким словом, никаким звуком не тронет он той светской брони, в которую заковано сердце молодого помещика.
Отойдя уже далеко от сада, среди полей, где благоухали высокие медовики, где ветер гнал кудрявые волны нескошенного овса, о. Андрей вздохнул свободно и, вынув платок, обтёр им вспотевший лоб. В простоте души своей о. Андрей всё-таки обвинял себя в том, что у него не хватало начитанности. Он скорбел, что доводы свои он не сумел подкрепить сильным евангельским текстом или бесстрашно-звучным голосом пригрозить грешнику гневом Божиим.
День прошёл, на смену отдыхавшему солнцу снова загорелись звёзды, снова деревня вся погрузилась в сон, и только в большой пятистенной избе мельника горел огонь. На просторном дворе его, за наглухо запертыми воротами, слышно было, как коровы пережёвывали жвачку, фыркали лошади, роясь в сене, да из мшенника время от время нёсся топот глупых овец, вдруг перебегавших из одного угла хлева в другой.
В самой избе, в большой передней комнате сидел мельник Наум Семёнович Покатый — мужик старый, лысый, приземистый, здоровенный, с косматыми бровями, с чёрными, живучими глазами; против него сидел отец Анны Герасимовны, спившийся, сгорбленный старик, который жил одним вожделением — выпить, и теперь слушал мельника, поддакивал ему и томительно глядел на пузатый графин водки и на пустые стаканчики желтоватого, толстого стекла. Анна Герасимовна сидела тут же; красивое, обыкновенно румяное и оживлённое лицо было бледно, тёмно-серые глаза почернели, ушли вглубь и горели недобрым огнём. Страстная, нервная женщина поняла одно, что глупая, бестолковая беседа мужиков продлится долго, что сегодня мельник ночует дома, и ей не удастся убежать туда, на реку, где обыкновенно в лодке её поджидал Алексей Константинович.
— Ты теперича-то пойми, Герасим, — говорил мельник, — что я не токмо Анне муж и хозяин, а как бы даже и на место родителев, потому возьмём к примеру тебя, ты что, — одна канитель, а не отец.
— Я что же, я знамо не при силе, — покорно соглашался Герасим, не сводя глаз с водки.
— Ну, вот, а я не томко тиранства какого над нею, а даже совсем наоборот, с полным уважением, можно сказать даже вот как: сиди она у меня на ладошке, я б другою прикрыл её, чтоб и ветром не пахнуло, а она от меня рыло воротит.
Анна повернулась к мужу, блеснула только злыми глазами и снова отворотилась к окну. Кипело сердце её, и дорого стоило ей молчать.
— Видел, — продолжал мельник, — глаза, что у аспида василиска, съесть хотят, а теперь за что? Народ говорит — я мужик прижимистый; верно, кого хошь в бараний рог согну, а перед ней смирен, пословен, что скажет, то ладно, что запривередит, то и куплю: платье ль там, аль ленты, аль башмаки опять какие, всё как есть; за что ж теперь, спрашиваю я тебя, она меня не любит?
— Плюнь, Семёныч, говорю, плюнь, как ей паршивой не любить тебя, ноги твои мыть должна и ту воду пить, вот какой ты, значит, ей муж.
Герасим потянулся к водке. «Давай лучше пить, чего канитель-то разводить».
— Нет, ты постой, — остановил его руку мельник, — ты рассуди нас, на то ты отец. Чего она норовит, всё из дому, да из дому? Ох, Анна, вертишь ты хвостом, вертишь, да себе горе и вывертишь. Чует сердце моё, не доброй дорогой ты, жена, пошла.
Читать дальше