Действительно, был чудный зимний вечер. Воздух не отличался мягкостью; напротив, мороз стоял порядочный; но это-то и было хорошо. От этого мороза, в воздухе было что-то необыкновенно приятное, доброе; он подзадоривал скоро идти, твёрдо ступать на хрустящий, блестящий снег, прямо смотреть в хрустально-прозрачное, серебристо-синее небо. На небе сияла луна. Но это не была бледнолицая, сентиментальная луна немецких романсов: это была яркая, сильная, мужественная луна, светившая энергично и холодно. Её не скрывали никакие лёгкие облачка, никакие причудливые пары; всяким облачкам и парам было холодно, они съёжились и спрятались от мороза; ей никто не мешал светить. Очертания домов и покрытых инеем деревьев чисто выступали на фоне вечернего неба; резкость и чернота теней, серебряное сверкание крыш и окон, отражавших луну, белизна стен, освещённых её светом — всё вместе превращало серый, тусклый Петербург в какой-то таинственный, чудный, серебряный город. Даже печальная при дневном освещении, белая скатерть Невы приобретала необыкновенный, красивый колорит: она расстилалась и уходила вдаль, под тёмные арки мостов, широкою серебряной дорогой, на которой местами сверкали ряды вырезанных льдин, отливавших фантастическими зелёными цветами. Лунный свет обливал всё, проникал всюду и жестоко смеялся над жалкими, беспомощными точками газовых фонарей, пропадавших в его белых потоках. Луна соглашалась светить на весь Петербург вообще, но, казалось, ей нравился главным образом Исаакиевский собор. Его она, должно быть, считала наиболее достойным отражать свой свет и на его куполе соединила целый сноп ярких лучей.
Зина находила, что никогда ещё не бывало такого вечера как сегодня, и Мишель вполне соглашался с нею. Они шли вдоль по набережной всё прямо, мимо Николаевского моста.
— Что может быть лучше нашего севера!? — восклицала Зина. — Ну, где ещё есть такая зима, такой славный, весёлый воздух? Нигде, нигде!
— Да, да. Я совершенно согласен… Впрочем, теперь мне решительно всё ужасно приятно. Если бы ты знала, Зина…
Мишель почувствовал прилив необыкновенной откровенности, потребность много-много рассказать сестре, — но собственно что же рассказывать? Что случилось? Он сам не знал и потому остановился. Но Зина сейчас поняла то, чего он сам в себе не понимал и прямо выговорила это.
— Ты влюблён, да? Милый, милый Миша! Ты мне всё расскажешь? Как ее зовут?
— Её зовут Сонечкой, т. е. Софьей, — отвечал он не задумываясь.
— Софья мне не нравится, а Сонечка — хорошенькое имя. Какая она? Блондинка, наверное?
Зина сама была почти что брюнетка, и потому первым условием красоты считала цвета, противоположные своим.
— Как тебе сказать… Она не блондинка и не брюнетка, хотя скорее блондинка. Она — необыкновенная!
— И наверное страшная кокетка? — продолжала спрашивать Зина, весело взглянув на брата.
Он шёл с блаженным, задумчивым лицом, смотрел прямо перед собою куда-то в пространство и видел в этом пространстве ее. Он рассматривал её восторженным, мысленным взором, наслаждаясь этим созерцанием и желая сообщить Зине самые точные сведения. Слова сестры заставили его улыбнуться.
— Да, она кокетка ужасная. Но вместе с этим она удивительно милая. Я её видел один раз…
— Как, только раз? — удивилась Зина.
— Да; всю прошлую ночь, на бале. Теперь я с ней познакомлюсь и надеюсь, что ты её также увидишь. Её описать нельзя: надо видеть. Лучше её ничего не может быть, честное слово, Зина!
— Ну, это, положим, ты влюблён, ты это и находишь, — произнесла Зина тоном опытной, солидной особы, искушённой в подобных делах. — А хотела бы я знать: ты влюблён, или ты её любишь? — прибавила она ещё солиднее.
— То есть как же? — Конечно, люблю, если влюблён. Какая ты смешная, Зина!
— Нет, извини. Это большая разница! — с жаром возразила Зина. — Влюблённым можно быть тысячу раз, и это очень скоро проходит, а настоящая любовь бывает только один раз и не проходит никогда… Никогда! — с уверенностью сказала она.
— А ты почему знаешь? Ты испытала?
— Я, конечно, была влюблена, много раз… Но любви… Нет, я ещё слишком молода. Да и ты, Миша, ещё не дорос!
— Сделай одолжение… Не дорос! — обиделся Мишель. — Говори про себя, сударыня!
— Я говорю про себя, а потому и про тебя. Мне — семнадцать лет, а тебе — двадцать шесть; следовательно, ты годом моложе меня, — заключила она серьёзно.
— Это что же за арифметика? Объяснись, душа моя! — и Мишель даже остановился от изумления.
Читать дальше