Подчиняясь моим боевым приказаниям, Тильда уж которые сутки была днем и ночью одета и собрана – белобровая женушка Кречмара ей помогала, так что секундная запинка возникла только с надеванием этих туфель. Подсунув руку под лопатки, я помог ей подняться и спустить ослабевшие ноги с постели, в упор выедая, вдыхая ее отекшее и посеревшее лицо. От губ ее пахло молочной отрыжкой и кислой отдушкой живого нутра, тем, от чего мужчины или дети отворачиваются, не понимая, что из этого и сделаны; под глазами темнели глубокие ямы, но сами глаза лучились такой теплотой и доверием к жизни, что и я наполнялся убежденностью в том, что никто ничего сделать ей не посмеет, не может, что неприкосновенна она.
Вот кто жил с солнцем в теле, вот кто стал совершенно бесстрашен – наивнее, глупее и доверчивей на целый век, на будущую жизнь, которую она в себе носила. Это необъяснимое, даже как бы уродливое отсутствие страха перед давящим небом, бомбежками, заражением крови, инфекциями, наводимой по радио Геббельсом жутью, рассказами о повсеместных зверствах русских, отгрызающих головы нашим младенцам, было не результатом какого-то великого «духовного усилия», а скорее продуктом таинственной биохимической реакции. Верно, в женском нутре, естестве есть какой-то особый механизм самоосвобождения, защиты, сбережения себя и плода, отторжения всего ядовитого, вредного. Страх тоже вреден, отравляет кровь, отягощает сердце, что должно толкать кровь для двоих, и его надо выблевать точно так же, как завтрак, лекарства, пожарную гарь, отравляющий переизбыток чего бы то ни было. Впрочем, Тильда, напротив, пристрастилась ко вкусам и запахам, от которых дотоле ее воротило, – к восхитительно благоуханным сардинам и кислой капусте, к приносимому мною домой неистребимому бензиновому смраду, к терпким запахам пота и сладкого порохового угара. Может быть, ей, напротив, надо было набраться всех этих ядовитых солей и кислот, впрыснуть их себе в кровь, как морфин или сонные капли. Может быть, те токсические вещества, что немедленно начал порождать сам ее организм, убивали в ней страх, погружали ее в тот покой, что почти уже неотличим от растительного недомыслия, обволакивали и затягивали в то спасительное отупение, которое чувствует человек перед казнью.
Все вещественное, из чего создан мир, она переводила своим телом на язык утробной боли и утробного покоя – с такой мгновенностью, с такою простотой, что каждый встречный должен был, казалось, понимать этот дикий, кровяной, первородный язык, тотчас же откликаясь на все ее «Не толкайтесь», «Не троньте». Но разве мы в России понимали тех, прижимавших к себе своих воющих и визжащих детенышей, – вот что за правда стискивала горло и обессиливающе прихватывала в брюхе, и, опоенный страхом возмездия, а верней, одинаково действующей мясорубки, я не чувствовал рук, надевая на Тильду песочный габардиновый плащ, который давно не застегивался на ее животе, да и дышаться ей сейчас должно было свободно.
Я подхватил поклажу и, придерживая Тильду за плечо, повел ее на воздух, на жару. Она почти не опиралась на меня и двигалась с проворством привычного к внутриутробной ноше существа – «Без прежней грациозности, не так ли? Как пингвиниха».
– Герр Борх! Вы уезжаете?! А мы?! – Подрагивающий Кречмар зацепил меня за локоть, с униженной и ищущей улыбкой заглядывая снизу вверх в глаза, как будто это я решал, кто будет жить.
– Вы еще здесь? В гараж, живее!
– Да-да, герр Борх, сейчас! Мы уже собрались, собрались, мы сейчас…
За постой я платил ему золотом и продуктами из своего шоколадно-кофейно-молочного добавочного офицерского пайка. При каждом авианалете он прятался с домашними и Тильдою в подвале – не бункер фюрера, конечно, но эту каменную кладку не взял бы и тонный фугас.
– Конец войне? – спросила Тильда у машины, блеснув на меня обведенными чернью глазами: в них плеснулась надежда если не на свободу, то хотя бы на день тишины.
– Конец войне, но не стрельбе.
Я усадил ее на заднее сиденье, шагнул к рулю, но низовой стригущий посвист русских «Яков» немедля толкнул меня к ней – облапить, закрыть своим телом, веря, что все осколки вопьются в мое покрывающее напряженное жесткое, грязное мясо, – ну пожалуйста, боженька, только в мое. Так в ожидании удара подбирается каждая тварь, выставляя иголки, шипы, нащетиниваясь, безмозгло втягиваясь всей своею слизью внутрь каменного панциря, прикрывая руками намагниченный череп и рефлекторно поджимая ноги к животу, сберегая нутро, потроха, необходимые для жизни мышечные шлюзы и насосы, и моею горячей, дрожащей, кровяной сердцевиной давно была Тильда, потрохами – мои близнецы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу