Лейтенант Веригин положил возле себя противотанковую гранату так, чтобы ее можно было достать не глядя. Поискал в кармане запасную обойму… Пистолет — для себя. Он, лейтенант Веригин, готов.
Ничего этого генерал фон Моргенштерн не знал. И даже не предполагал. Это была та самая «неправильность», с какой воевали русские.
Подполковник Крутой, не отрываясь от стереотрубы, сказал:
— Похоже, кончили.
Добрынин согласился: кончили.
Подошел капитан Иващенко. И сел. Чужим, измученным голосом произнес:
— Связь со штабом дивизии есть.
Такой большой, сильный человек. И такой тихий голос…
Никто не знал, как тянули связь, и никто не узнает. Могли бы рассказать об этом три человека, что пошли вместе с ним. Но они остались за увалом…
Только трое могли бы рассказать, как лежали на каменном ровняке под минометным обстрелом, как держали круговую оборону и в упор, вплотную расстреливали немцев, которые просочились через боевые порядки полка… Но никто из них не рассказал бы, как Иващенко последнего немца заколол ножом. У него не было патронов, у него оставался нож…
Ни один из троих не мог рассказать об этом, потому что всех троих убили раньше.
А в общем, все было обычно, как на войне. И капитан Иващенко доложил, как докладывал всегда… Только голос сделался чужим. Подполковник Крутой протянул капитану фляжку:
— Выпей.
Тот медленно, очень медленно отвинтил пробку, приложился и долго пил. Он не чувствовал вкуса водки и не испытывал жажды… Он пил размеренно, по-деловому, зная, что пьяным не сделается, просто ему станет легче. День еще не кончился, и никто не знает, как и чем кончится.
Там и там рвались немецкие снаряды, иногда длинно стучал пулемет. Но люди, которые оставались в живых, уж не слышали этого. Слушали, но не слышали. Каждый живой, если он способен был думать, считал нелепыми эти взрывы и пулеметные очереди, потому что в живых остался он один… И этот один знал, вернее — привык к мысли, что завтрашнего дня уже не будет: приказано стоять. Сам командир дивизии тут. Это не шутка — командир дивизии. А может, и командира полка, и командира дивизии уже нет в живых…
Ну что ж, зато он еще жив.
Так думал каждый, кого еще не убили.
На военном языке это называлось жесткой обороной. Иногда говорили, что солдаты стоят насмерть.
Но главный удар подполковник Суровцев ждал не тут.
А если противник изменит привычную тактику и вся тяжесть удара ляжет все-таки на триста тринадцатый?.. Тогда он, подполковник Суровцев, допускает ошибку. И никто не простит ему. Никогда. Потому что, следуя элементарной логике, он давно бы должен отдать Крутому все…
Суровцев чувствовал, что немец ждет и добивается именно этого. Чтобы русский командир поступил непременно согласно этой логике…
Если Суровцев поступит именно так и прикажет отойти, его даже не упрекнут. Но если поступит вопреки этой логике и потеряет дивизию, тогда ответит головой. Последнее было ощутимо близко. И все-таки он решил поступить вопреки… Потому что чувствовал немца, который направлял бой: силой удара на ложном направлении тот стремится вывести его, подполковника Суровцева, из равновесия. Суровцев должен испугаться ответственности, усомниться в стойкости бойцов, должен усомниться в самом себе и уступить…
Подполковник Суровцев сидел за дощатым столом, спрятав подбородок в домашний шарф. Его познабливало. Но прятал подбородок не для того, чтобы согреться: пытался мысленно увидеть жену, часто несговорчивую, своевольную, но до боли милую и родную.
Жена и четверо детей… Почти никогда не бывало, чтобы все решалось дружеским единогласием, чтобы все выполнялось безоговорочно. И у жены, и у пятилетней Светы было собственное мнение, и каждый отстаивал свой взгляд, приводил доводы… Эти доводы были достаточно вескими, каждый оставался при своем мнении. Григорий Ильич всегда радовался, что никто не идет на поводу у старшего, никто не поддается капризу меньшого. В семье каждый хотел и умел думать. Часто случались нелады, но за ними стояла рассудительность взрослых и самостоятельность детей, атмосфера взаимного уважения. В семье прощали друг другу все: шалости, несговорчивость, даже дерзость. Не прощали только глупости. Самая большая прелесть была в том, что маленькие, кажется, не чувствовали взрослых, взрослые относились к детям как к равным. Это объединяло. Это крепило семью.
Сейчас Григорий Ильич прятал подбородок в домашний шарф, потому что от него пахло семьей. От него шла уверенность.
Читать дальше