Мог ли думать несчастный Семен Слобода, голодуя и холодуя в лагерях военнопленных, встречая на границе кровавую зарю первого дня войны, партизаня, совершая побеги из неволи, пробираясь к линии фронта, что его молодую жизнь оборвет не немецкая пуля и не пуля предателя-полицая, а своя, отлитая где-нибудь в Туле или на московском заводе и выпущенная из отечественного оружия рукой своих! Воистину жуткая судьба — пройти через немыслимые испытания, камеру смертников, потерять разум и быть расстрелянным здесь, когда добрался до своих, поставивших на его одиссее кровавую точку.
Как жить теперь, когда на сердце прибавился еще и этот тяжкий груз, когда оно так устало носить на себе камень боли за невинные жертвы, когда даже напряженная работа перестает приносить успокоение, а ночи превращаются в мучительные кошмары? Неужели наркома и его присных никогда не мучает совесть?! Даже Иван Грозный мучился, ночами напролет замаливая грехи и отбивая земные поклоны перед тускло светящимся жемчугами киотом в своей молельне, даже Петр Великий топил совесть в вине после стрелецких казней. Но то были гиганты, а здесь, похоже, злобные карлики, насилующие историю и народ в маниакальной жажде славы и величия.
Слава? Она, скорее всего, у них будет, — но слава Герострата, слава кровожадной орды, которой пугали детей.
Ермаков взял будильник, поглядел, который час, и поставил его обратно. Как только рука освободилась от призрачной тяжести жестяного корпуса будильника, ее вдруг пронзила острая боль.
В глазах стало темно, а губы показались немыми и чужими, не способными шевельнуться, выговорить хоть слово, позвать кого-нибудь на помощь. И кружится голова, тонкий звон в ушах, доносящийся как через вату.
«Обидно, — мелькнуло у него в мозгу, — обидно вот так, все сознавая и не имея возможности ничего сделать со своим непослушным телом. Так же, как и в жизни: все сознавал, но почти ничего не мог. Обидно…»
Гулко пробили часы в кабинете — большие, напольные, с весело блестящими, похожими на бутылки, яркими медными гирями, висевшими на цепях. Он не прислушивался и не считал число ударов — бой часов показался ему погребальным звоном.
Неужели никто не придет, неужели ему больше неоткуда ждать помощи — неоткуда и не от кого, поскольку уже успел расползтись шепоток по управлениям, что он позволил себе непозволительное, осмелился на недозволенное, высказал затаенное и резанул прямо по глазам самому наркому. И стал после этого зачумленным парией, вроде бы еще живущим и ходящим среди людей, но весьма сведущие уже прекрасно понимали — то ходит не человек, а одна его видимость, оболочка, бродит по коридорам и сидит в кабинете, ожидая решения своей участи: Фантом!
Если бы удалось дотянуться до звонка или до тумбочки, где всегда теперь стоят наготове сердечные капли, если бы удалось. Он попробовал шевельнуть рукой, и она легко поднялась и протянулась туда, куда он хотел, но ничего не ощутила. И тогда он понял, что руки не слушаются его и только кажется, что они могут подниматься, служить ему, как прежде, когда здоровое сердце гнало кровь по налитым силой мускулам.
Неужели никто не придет?..
Умирал Ермаков долго и мучительно — будто воткнули штык в сердце и все время поворачивали, раз за разом расширяя рану и терзая тело и внутренности острыми, как бритва, гранями. Когда выгнутый нестерпимой болью он сумел скосить глаза и увидел на подушке алое пятно крови, понял — это конец.
Страха не было, были только боль, обида и еще горькая жалость к самому себе и остающимся без него. Трудно им всем станет друг без друга, очень трудно…
Нашел его Николай Демьянович, зашедший в кабинет для обычного ежевечернего доклада. Телефон не отвечал, и подполковник, захватив бумаги, поспешил в кабинет генерала, тревожась и предчувствуя неладное.
Не увидев Алексея Емельяновича на привычном месте за столом, Козлов заглянул в комнату отдыха и остановился пораженный. Бросив на пол бумаги, кинулся к лежавшему без движения на кровати Ермакову, но помочь уже ничем было нельзя.
Когда Козлов набирал номер, чтобы сообщить о случившемся, палец его никак не попадал в дырки наборного диска телефонного аппарата, а по лицу ручьем текли слезы, капая на покрывавшее стол сукно. Николай Демьянович не вытирал лица и тонко всхлипывал, не стесняясь собственной слабости.
Он понимал — случилось нечто большее, чем несчастье, и наступает новая полоса в жизни. Какой-то она будет, что-то теперь ждет впереди?
Читать дальше