У Олега, вероятно, сложилось впечатление, что я знаток изобразительного искусства. Застенчивый и скромный в общении с людьми, Олег сегодня посматривает на меня с особым вниманием и почтительностью.
А я и не знаток, и не такой уж любитель. В музей меня тянет не столько стремление познакомиться с живописью Финляндии, которую я непростительно мало знаю, сколько желание увидеть наконец своими глазами картину Хуго Симберга «Раненый ангел».
Я знаю ее по репродукции, много думал о ней и сейчас мысленно представляю себя стоящим перед большим, в старинной раме, полотном. Блекло–голубоватый фон едва различимого дальнего берега, сизая полоса широкого залива, еще ближе — низкая пожня, пожухлая трава, полуголый ивовый куст, несколько белых цветков у обочины, и на переднем плане, крупно — два подростка несут по дороге сидящего на носилках раненого белого ангела.
То ли весенняя белая ночь, то ли предсумеречная пора унылой осени. Все странно, неожиданно, таинственно. Словно ты сидишь перед окном, грустно смотришь в безжизненные дали, и эта внезапная процессия вошла в поле твоего зрения; склонившийся белый ангел как огромный застывший знак вопроса; еще шаг, другой, третий, и они пройдут мимо, а ты так никогда уже и не узнаешь, откуда и куда бредут они, кто эти двое, такие не похожие один на другого мальчики, где и кем ранен светлый, страдающий ангел.
Это ощущение загадочной неожиданности и сиюминутности видения захватывает, заставляет лихорадочно спешить; в деталях и очертаниях начинаешь искать признаки, по которым можно строить предположения или догадки, уже готова оформиться версия того, что было и что будет с этой таинственной троицей, ты поспешно ищешь подтверждения, вглядываешься в лица и вдруг начинаешь понимать, что смысл картины не в фабуле, не в том, что происходило и произойдет за пределами рамы, а в них, этих реалистично и выразительно написанных фигурах, которые символизируют и угрюмую непреклонность у первого мальчика, и доверчивую покорность у второго, и обреченную тоску по горнему миру ангела, куда уже не могут вознести его обессилевшие крылья.
Так, или примерно так, воспринимал я картину Симберга, когда подолгу вглядывался в цветную открытку с репродукцией. Но все время чего–то не хватало, все время казалось, что репродукция, конечно же, не сохранила чего-то весьма существенного для понимания, что оригинал обязательно откроет какие-то детали, которые ответят на все вопросы. И главный из них — «кем ранен ты, мой светлый ангелок?».
II
Минут пятнадцать мы подождали открытия музея и оказались первыми и пока единственными его посетителями.
Мы купили билеты, Олег ненадолго отошел куда-то, я, поджидая его, медленно поднялся по широкой лестнице на второй этаж, миновал распахнутые двери первого зала, и реальный мир, с его звуками, солнцем и обыденностью, как бы незримо и наглухо захлопнулся позади.
Это было хотя и знакомое, но для меня холодное и тревожное ощущение. Абсолютная тишина, вокруг ни души, а множество глаз — умных, печальных, насмешливых — со всех сторон безотрывно следят за тобой с портретов, и кажется, нет в зале места, где бы не скрещивались эти настороженные взгляды.
Я беспокойно поворачивался из стороны в сторону, издали, почти ничего не запоминая, всматривался в лица, сдерживал дыхание и старался ступать совсем тихо, но шорох шагов и дыхание, наверное, все же тревожили их, ибо были единственными звуками в этом многолюдном, немом и неправдоподобном мире…
Я уже понимал, что происходит со мной, но ничего не мог с этим поделать. Вот уже тридцать лет каждое необычное переживание обязательно возвращает меня к годам войны. Достаточно малейшего толчка, и сознание непроизвольно ищет схожести и подобия в прошлом, память тут же оживляет их — и я живу уже как бы в двух временных пластах. Такова уж, видно, особенность моего поколения — взрослыми мы стали на войне.
И теперешняя безотчетная скованность была оттуда — из памятной мартовской ночи, когда погиб Леша Кочерыгин. Долгий, изнурительный бег, подхлестываемый вражескими очередями, вдруг оборвался мертвой и неожиданной, как ловушка, тишиной. На глазах у оставшихся позади товарищей я замедляю и скрадываю шаги; за снежной, с мирным стожком, лесной поляной меня ждет смерть; я знаю это, и все другие знают; и иду я потому, что нельзя не идти, надо выяснить, кто же замечен там, на другой стороне; и каждый из оставшихся сзади, наверное, был рад, что идти пришлось не ему, как был бы рад и я, если бы послали другого, но выбор командира пал на меня — не потому, что я ловчее других, а просто в тот тяжкий момент я оказался под рукой; он приказал, и я пошел — сначала решительно, потом все медленней; это была даже не разведка, а сознательно подставляемая мишень, чтоб вызвать огонь противника, я понимал это и шел, безотчетно замедляя шаги, чувствуя на себе и сзади и спереди напряженные взгляды; не моя вина, что все наши страхи, а мои в особенности, потом оказались напрасными, что на другой стороне поляны были партизаны из соседнего отряда, что потом об этом случае будут вспоминать со смехом — вот, дескать, с перепугу чуть не перестреляли друг друга! Однако для меня-то мои переживания тех минут — и страх, и долг, и готовность через секунду умереть — были настоящими…
Читать дальше