Помню, как в Стругах Красных и в Пскове русские женщины, несмотря на выстрелы немецких конвоиров, кидали в нашу колонну куски ячменных лепёшек и варёные картошки, последнее, что было у них самих. Помню, как в Шавлях и Поневеже, когда мы были на работах небольшими группами, литовцы делились с нами своими бутербродами и сигаретами. Позднее, когда мы оказались в немецком городе Данциге, на нас смотрели как на ублюдков, недочеловеков. При встречах с русскими пленными на чистых, тщательно умытых лицах немецких обывателей отражались если не ужас, то по крайней мере брезгливость. Один из конвоиров, заметив, что я понимаю по-немецки, в минуту откровения шёпотом сообщил, что он был социалистом и имел значок с серпом и молотом. Затем он подтвердил своё доброе отношение: аккуратно обрезал обсыпанную опилками корку хлеба и кинул её не собаке, a мне. Впрочем, через минуту вдали показался старший унтер, и бывший социалист бросился колошматить нас палкой, громко крича:
– Лос, темпо! (Давай, быстрей).
Я попал в плен раненый, больной, голодный и холодный. Через две недели, когда нас привезли в Шауляйскую тюрьму, я был типичным доходягой с постоянной тоскливой мечтой о жратве.
В начале войны в плен попали огромные массы советских людей. Теперь точно известно, что в первые месяцы немцы захватили более трёх миллионов советских солдат. Успех немцев способствовал их дальнейшему везению: к сильному примыкает и часть бывших врагов. К тому же советская власть успела за двадцать с небольшим лет так нагадить своим гражданам, что воспитала у многих враждебность к коммунистическим идеалам. Расслоение в среде пленных я с ужасом и полным неприятием заметил очень быстро. Многие из пленённых были настолько поражены произошедшим, что растерялись. Я был очень молод, воспитан в стройной системе внушаемых нам иллюзий, казавшихся единственной возможной реальностью. И внезапно оказался в совершенно ином мире, мире иных реалий, которые никак не согласовывались с привычными советскими догмами.
Честный комсомолец, без карьеризма и шкурничества, я безгранично верил во всё, что нам проповедовали, в том числе и в то, что общая вера и беззаветная преданность Родине (то есть идеям коммунизма и лично Сталину, как верховному вождю) поможет нам одолеть временные трудности и победить фашистов. В ненависти к фашистам мы были воспитаны с детства. Временные трудности были постоянны, но их аспекты всё время менялись. Это создавало впечатление, что трудности можно преодолеть, только мешает, как постоянно твердили нам, враждебное капиталистическое окружение.
В такой искусственно спроектированной среде, с простыми правилами чёрно-белой игры без оттенков, было гораздо легче жить, чем в реальном мире с его бесчисленными противоречиями. Действительная практика советского коммунизма была сильна именно тем, что насильственно упрощала многогранность социальной жизни и сводила бесконечное множество оттенков и валёров к ограниченному числу тонов. Такое ограничение нравилось многим, но было и некоторое число тех, кто сильно и по большей части совершенно несправедливо пострадал от советской власти.
Началась война, и многие из пострадавших восприняли её не как нашествие врага, а как появившуюся возможность освобождения от ига большевизма.
Мы родились и выросли в жалчайшем рабстве, но в силу того, что оно было ещё и жесточайшим (это остро чувствовалось не сознанием, а подсознанием), не смели даже и подумать о бесконечной униженности нашего существования. Нас оглушали фанфарами, и мы с восторгом шли постоянно ускоряющимся шагом, бежали вперед к заветным светлым далям.
«Движение – всё, конечная цель – ничто». Этот лозунг Троцкого, как и многие его другие поучения, были у нас в крови, хотя сам он был проклят. Мы в восторге бежали вперёд, куда? Куда укажут… Указаниям мы верили беззаветно. Всех нас идеологизировали с раннего детства, превращая в послушное стадо не имеющих своего мнения манкуртов. Большевистская пропаганда велась с первых дней советской власти. Первоначально коммунистические идеалы прививались с трудом. Народ, видевший иную жизнь (как говорили мои родители: «в мирное время»), не верил большевистским словам, но склонялся перед жёстким насилием. A жестокость этого насилия не сравнима ни с какими религиозными войнами прошлого.
Пик восприятия коммунистической пропаганды в народе пришёлся на время между концом войны и смертью Сталина. Затем многие мыслящие (или стремившиеся показать, что они мыслят) стали почти обязательно (но очень осторожно) критиковать существующие порядки. Критика носила укромный, почти интимный характер. Тем временем организационный развал постоянно увеличивался и вызывал всё большее общее недовольство. Однако за негативными эмоциями не было никакой положительной программы. Что же делать? Об этом было страшно (в самом буквальном смысле) подумать. Ведь всех нас пронизывала вдоль и поперёк система Госужаса.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу