Костя-одессит перепрыгнул через канаву и молча показал мне закопченную гильзу патрона калибра 9 мм, одинаково годного как для немецкого автомата, так и для немецкого пистолета.
– Твои ребята тебя ждут, – сказал я ему. – А мои вон пошли уже…
Но Костя-одессит еще долго, придирчиво расспрашивал меня. Особенно интересовало его, точно ли я помню, что рана Богомаза была слепой – с одним отверстием от разрывной пули.
– Замучил ты меня! – сказал я ему, когда он собрался уходить. – Сразу видать бывшего лейтенанта госбезопасности! Но фрицев или полицаев – убийц Богомаза ты все равно не арестуешь…
– Как знать! – без улыбки ответил Шевцов. – Руки у нас сейчас коротки, да вырастут… Спасибо тебе. Привет от Полевого. Пока! – И напоследок еще раз спросил: – Значит, ты точно помнишь, что рана была слепой?
Повар порадовал нас завтраком из двух блюд. Кроме надоевшего картофельного пюре с говядиной, он сварил великолепную уху из мелкой рыбешки, которую ребята наглушили толом в Ухлясти. Страстный рыболов Гаврюхин выуживал разваренную рыбешку из котелка, приговаривая:
– Красноперка, горчак, уклейка, пескарь, плотва!..
Барашков сидел в кругу почитателей его диверсионного таланта и, обгладывая мосол, рассказывал:
– Ребята у меня – богатыри. А что? Нет, скажешь? Ползет эшелон, словно немецкий Змей Горыныч, дернет мой тезка Сазонов, скажем, за веревочку из-за куста – и чудо! Голова у Змея отваливается, туловище у Горыныча бьется в судорогах, и вываливаются из него, горят в огне чертенята – душа радуется!..
Щелкунов был так сердит на меня, что не пошел со мной отсыпаться под царь-дубом, а забрался после завтрака в шалаш разведчиков. Я стал подыскивать себе место, чтобы переспать до обеда. Кругом там и тут, под деревьями и на открытых местах, лежали партизаны отряда. Бодрствовал один лишь Ефимов. Я лег рядом, на его плащ-палатку. И, как всегда, расспросив меня о ночной операции, покурив, Ефимов начал говорить о своих переживаниях и чувствах, о тонкой своей психике.
– Чему верить, что ценить – неизвестно, – полились знакомые слова. – Все относительно. Вот засада, например, или минирование это твое: с одной стороны – благородная месть, с другой – бандитское нападение из-за угла. Все можно хвалить или хулить – слова всегда найдутся. Все можно выставить в хорошем или плохом свете. Значит, есть две правды. А уж если две или больше, то правды, единственно правильной правды, значит, вообще нет. Нет достоверных знаний, идей, взглядов… А раз нет, то пусть служат мне те взгляды и та мораль, которые наиболее выгодны в данное время. Во время обстрела никто не бежит отыскивать каменную стену, а прячутся за первый подвернувшийся бугорок, из какого бы дерьма он ни состоял. Так и в жизни. А если повиноваться идеям, подчиняться до конца взглядам – положишь живот ни за грош. Была бы вера в воскресение мертвых и загробную жизнь – «для душ праведных» «в свете, покое и предначатии вечного блаженства»… С такой верой наши деды принимали поношение, гонение, бедствие и самую смерть «за имя Христово». Но нам отказано и в этом, единственно стоящем утешении для идейного мученичества. Умереть ради потомков? Которые никогда не узнают и не оценят? Которые для меня лично ничего хорошего не сделали!..
Я плохо его слушал. Я смотрел на пустой фургон Богомаза с торчащими дугами, думал о том, что партизаны сняли с этих дуг немецкую плащ-палатку и завернули в нее тело Богомаза перед тем, как опустить в могилу, и мысли Ефимова казались мне ненужными, вредными, оскорбительными для памяти Богомаза.
– А что такое мировоззрение мыслящего человека мирного времени? – вопрошал Ефимов. – Клубок неразрешимых противоречий, вечный разлад с самим собой. Он понимает, что народ, коллектив – все это мираж, гипноз, что существуют только люди, личности… Впрочем, в военное время он заботится об идеях столько же, сколько думает о них человек, брошенный в кипящую пучину…
– Скажи, Ефимов, – проговорил я вдруг, подыскивая слова, невольно сбиваясь, как это часто бывает, на строй речи собеседника, – почему так получается? Все это Богомаз с мясом хотел вырвать, а ты только корку с болячки сдираешь, в «тонкой психике» своей ковыряешься, и тебе и больно, и приятно… Почему это так?
Ефимов стремительно приподнялся на локте и уставился на меня. Он долго смотрел на меня беспокойными глазами – сначала, показалось мне, с каким-то испугом, потом с недовольством и сожалением. Наконец он опустился и, так и не сказав ни слова, повернулся ко мне спиной.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу