8:00 ― долгожданный миг ― завтрак. Выстроившись в очередь, мы ожидаем, пока надзиратель откроет дверь. Двое заключённых приносят емкость с кофе. Один из них выдаёт нам по поллитровой жестяной кружке, а второй наливает туда кофе. Третий раздаёт хлеб ― 1/5 Komissbrot, как они его называют. Это вдвое больше, чем в Лонцьки. Многие завидуют заключённым, работающим на кухне. Это занятие привилегированное, его доверяют по старшинству.
Не хотел бы я дождаться таких привилегий.
8:30 ― собирают пустые кружки и пересчитывают их. Мы можем до вечера делать что вздумается. Можно стоять, сидеть, вот только лежать нельзя. Можно раздумывать о таинстве жизни и смерти. Можно обвинять за наши судьбы Сталина, Гитлера, Бога или стечение обстоятельств. Можно укорять себя за глупость. Много чем можно заниматься. Но тяжелее обвинять себя.
18:00 ― событие дня ― ужин. Говорят, история повторяется. В Монтелюпе она повторяется ежедневно. Пронзительный свист знаменует начало ужина. Мы выстраиваемся в три шеренги. Надзиратель открывает двери. Тюремный повар ― самый привилегированный арестант ― раздаёт ужин собственноручно. Он держит большой ополовник, как когда-то короли держали скипетр и даже не глядя на нас, погружает черпак в суп ― ячменный или с лапшой. Главное в том, что суп в большоё кастрюле на дне густой, а сверху ― одна вода. Поэтому очень важно, как глубоко повар погружает черпак.
Один раз, стоя в очереди, я попробовал загипнотизировать повара, чтобы он дал мне со дна густого навара. Но когда подошла моя очередь, он зачерпнул только по поверхности и плеснул мне мутной жидкости. Обычно, как и при других обстоятельствах, я бы просто повернулся и ушёл разочарованный, надеясь что завтра посчастливится больше. Но теперь я вылил эту водичку назад в кастрюлю да ещё так, что она расплескалась, забрызгав повару лицо.
Ошеломлённый, он моргнул на меня своими голубыми, будто бесцветными глазами. В них ощущалась слабость. Я твёрдо посмотрел на него и решительным движением протянул к нему кружку. Какое-то мгновение он колебался. Потом отвёл взгляд, зачерпнул со дна и налил мне густое варево.
После ужина до 21:00, когда начинается вечерняя проверка, мы опять занимаемся чем придётся. Как и утром, мы стоим по стойке «смирно», когда старший рапортует: «Камера № 59: пятьдесят четыре заключённых, присутствуют все, всё в порядке», надзиратель пересчитывает нас, проверяет окна, уходит.
Как-то нас проверял новенький. Уходя из камеры, он сказал gute Nacht, спокойной ночи. Поняв, что надзирателю не к лицу говорить такое, он смутился, сказал entschuldigung, извините, после чего засмущался ещё больше.
При таком распорядке времени у нас было достаточно. Люди на свободе, даже наши сторожа, которые работали всё время ― могли нам завидовать. Однако Василий, наш доморощенный философ, воспитанный на помпезных, банальных утверждениях, лучше разбирался в этом. Он говорил, что «время без свободы бесполезно, а свобода без времени ― лишняя».
Через несколько недель страсти улеглись. Напряжение спало. Вначале казалось, что мельниковцы и бандеровцы никогда не смогут мирно сосуществовать в одной камере. Споры вспыхивали как степные пожары, основным вопросом было «Кто виноват в расколе Организации?» Каждая фракция обвиняла другую. Были и такие сорвиголовы, которые хотели просить коменданта рассадить нас по разным камерам. К счастью, умеренных было больше. В нашей фракции к ним принадлежали профессор Кордуба и Василий, наш философ; у мельниковцев ― Сенатор и Полковник.
Полковник был офицером кавалерии казацкой бригады в Первой мировой войне. Для офицера он был слишком низким, но крепким и энергичным. Когда он разговаривал, его тёмные глаза под суровыми, красивой формы бровями, вспыхивали искорками. Голос у него был настойчивый, иногда раздражающий. Он хвастался, что участвовал в ожесточённых боях против большевиков, пролил реки крови, ездил по полям, усеянным трупами, словно колосьями на косовице, имел склонность к преувеличению и помпезности, но умел хорошо вести переговоры между враждебными фракциями. «Мы в одной лодке, ― говорил он, ― и пойдём на дно вместе».
Сенатор был высоким, широкоплечим мужчиной с обвисшими веками, лет пятидесяти. Его груди с распухшими сосками были подозрительно большими, а на круглом лице ― ни следа щетины. Роман ― студент медик из нашей фракции ― божился, что это гермафродит, он имеет и мужские, и женские органы. Нам с Богданом было интересно это увидеть. Один раз, когда нашу одежду забрали в вошебойку, а наша камера была газована, нас перевели в соседнюю. Сидя, мы не сводили глаз с бритого паха Сенатора, который стоял перед нами. Однако нам удалось увидеть разве что сморщенную мошонку, а над ней что-то похожее на сливу. Это, наверно, был его мужской орган ― малюсенький как для мужчины Сенаторовой стати. Он был такой короткий, что даже не болтался. Больше ничего не было видно. Если там и был «женский орган», то его заслоняла мошонка.
Читать дальше