— Да как сказать, Владимир Иваныч, Эти истории похожи одна на другую, и все же каждый раз они — внове.
— Возможно. Ну, с горя я чуть не в петлю. Спасибо — дети. Надо было их кормить, одевать, водить в школу и детский сад. Так я дотянул до весны. В мае познакомился с Евдокией. Она была инженером стройучастка, муж бросил ее с дочерью… Женщина чудеснейшей души. Отогрелся я возле нее, отошел. Из двух разбитых семей склеилась новая. Большое получилось семейство, дружное. А тут у нас с Евдокией и свой ребенок народился, Мы с Дусей любили всех детей одинаково, по справедливости… Я любил свою семью, любил работу и товарищей. Разве ж мало этого для человека?
Война оказалась к Минску ближе, чем ко многим иным городам страны. Захарьев дежурил по тресту, когда воздух над городом разорвали сирены воздушной тревоги. Гудели самолеты, хлопали зенитки, здание шаталось от бомбовых ударов, а Владимир Иванович пытался дозвониться домой, дул в безмолвную трубку. Багровые сполохи возникали в окне, со звоном лопались стекла, штукатурка отвалилась с потолка, кирпичная пыль скребла горло. Он отпил прямо из графина, расплескав воду по подбородку, подумал: ушли в бомбоубежище. В доме в подвалах бомбоубежище.
В городе догорали кварталы, подожженные немецкими самолетами ночью. Еще клубился по безоблачному утреннему небу дым, бросая тень на землю, и вот новый, массированный налет. Самолеты заходили волна за волной, первая сбрасывала зажигательные бомбы, вторая — фугасные, и снова — зажигательные, и снова — фугасные. Новые очаги пожаров — еще гуще дым, еще грозней занимающийся день.
Прибежав после отбоя на свою улицу, Захарьев схватился за горло: развороченный бомбой четырехэтажный дом в пламени.
— Вот так я остался один, — сказал Захарьев. — Ну, заговорил я тебя, Михаил Николаевич, пора и честь знать, ночь на дворе.
— Солдатам и побеседовать только ночью, когда не ту войны, — сказал Быков. — Я как заново узнал тебя. Но доскажи до конца. Почему не инженером, не сапером, пулеметчиком воюешь?
— Ну что досказывать? Сразу с развалин к военкому: хочу убивать фашистов пулей. Записался я в ополчение, получил оружие. Сколько я убил? — Захарьев вытащил до кармана записную книжку, посветил фонариком, полистал. — Вот! Девять штук. Это те, которых я стал учитывать. Да без учета штук десять. Всего — около двадцати.
— Мстишь им…
— Мщу! — сказал Захарьев. — Однако ты прав, признаю: в бою убивай, сдаются в плен — не трогай безоружных. Правильно, парторг?
— Правильно, — как-то рассеянно, неохотно ответил Быков и, помолчав, сказал: — А знаешь, Владимир Иваныч, и у меня семья погибла. Сын, жена, теща.
— Ты не рассказывал.
— Погибли в блокадном Ленинграде. От голода, от холода. Сперва теща умерла, за ней — жена, позже — сын, Вовка, твой тезка, ему восьмой шел… В блокаду погибло тысяч шестьсот ленинградцев.
— Шестьсот? — спросил Захарьев.
— С лишним, — ответил Быков.
Во взвод прибыл новый солдат — Петров, и Соколов направил его в отделение Сабирова. Солдат был рус, кареглаз, угловат. Но помимо этого у него были, как выразился старшина Гукасян, и достопримечательности. Во-первых, звали его заковыристо — Юлиан. Во-вторых, он без устатка твердил: «Про то начальство знает, оно газеты читает», твердил без намека на иронию, всерьез, ибо уважал начальство. Беспрекословно выполнял распоряжения Сабирова, не говоря уже о распоряжениях взводного или старшины. В-третьих, он закалялся — при любой погоде обливался водой, лез в речку, в озеро, стоял под дождем.
Третья, особая, примета Петрова и привела если не к ссоре, то к разговору по-крупному между ним и Пощалыгиным. Рота расположилась возле всхолмленного ветром озерца, от которого тянуло арбузным ломтем. Петров, сбросив рубашку, спустился к береговой кромке и пригоршнями заплескал на себя водицу. Лейтенант Соколов погрозил ему пальцем: «На мину не напорись». Пощалыгин заржал:
— Закаляется наш физкультурничек! А после — чихать!
Пощалыгин как провидел: суетно растеревшись полотенцем и одевшись, Петров без удержу зачихал. Курицын хихикнул, Пощалыгин заржал еще сочней, Сергей и Шубников улыбнулись, даже хмурый Захарьев как бы посветлел.
— Ничего, — сказал Петров, отчихавшись. — Закалка — мировецкая штуковина. Я с детства занимаюсь.
— Проку-то? Чихаешь в августе! А я без всякой там физкультуры… ферштеен? — И Пощалыгин показал кулачище.
Петров передернул плечами, заспорил:
Читать дальше