— Оденьте халат, — посоветовал Штейнер, — так будет лучше, да и вернее.
Луггер усмехнулся и, нахлобучив поверх шинели грязноватый мятый халат, взял костыли и торопясь заковылял к окну.
Сумерки усугублял морозный воздух; пейзаж получался немного дрожащий, и сквозь давно немытое стекло в тусклом рассвете едва виднелись черные фигуры, плотным кольцом окружавшие виселицу. Люди стояли неподвижно, и было что-то жуткое в этой окаменелости толпы, созерцающей казнь, покажется, само это утро, морозное и неприветливое, создавало атмосферу, самую подходящую для исполнения смертных приговоров.
— Наших вешают, — глухо произнес Луггер, и голос его дрогнул, словно имитируя дрожащий за окном воздух.
— Проклятье, — отозвался Штейнер. Потом, помолчав, добавил: — Итак, наше дело дрянь.
А Луггер все стоял и стоял у окна, не в силах оторвать взгляд от того, что делалось на площади перед госпиталем.
— Это поджигатели, — сказал он через некоторое время.
От ужаса его взгляд обрел почти невозможную зоркость; напрягая глаза, оа умудрился прочесть надпись на фанерной доске, болтавшейся на груди у повешенного.
— Ну мы, благодарение богу, ничего не жгли, — облегченно ответил Штейнер. В его голосе появилась надежда на спасение.
— И все же лучше бы их расстреливали, — сказал Луггер и отошел от окна.
— Перестаньте ныть! — крикнул Штейнер. — Вы не пастор, да и мы не ангелы! Мы дерьмо! У русских есть все основания вздернуть нас на виселицу за тот ад, который мы им устроили. Тсс, — шепотом добавил он, — кажется, сюда идут.
Дверь со скрипом отворилась, и вошли двое солдат-санитаров. Минут за десять они установили печку-бочку из-под бензина, затем вывели в окно железную трубу, затопили, и вскоре промерзшая палата стала наполняться теплом.
— Ты меня задушишь, Толя! Давай в самом деле поговорим о нашем будущем. Придет время, будешь генералом или полковником, — поддразнивала Вика. — Я почему-то верю в это.
— Пой, ласточка, пой! — проворчал Михайловский. — Теперь война, жив остался, и слава богу. К тому же я человек обидчивый, малоорганизованный, неуправляемый, лентяй, люблю полежать, помечтать, вечера проводить за преферансом или пасьянс раскладывать. Короче говоря, дряблая амеба! Не умею приказывать и ненавижу получать приказы. Сугубо гражданский человек. Равный среди равных. Скверный организатор.
— Слишком демократичен?
— Не только это. Есть люди как наш Нил, он прекрасный человек и по своим природным качествам — военная косточка. Всего может добиться. Я же предпочитаю быть самому себе хозяином. Хочу после войны заняться пересадкой сосудов. Сама знаешь, у меня накопился большой материал по ранениям крупных артерий. И мне, в общем-то, много не нужно: чтобы ты всегда была со мной, нарожала кучу детей. И еще — лаборатория, виварий на полсотни собачек…
О своей неприспособленности к армейской жизни Михайловский говорил совершенно искренне: лишь война заставила его надеть погоны. Попав за полгода до ее начала, на ученье в стрелковый полк, он почти сразу почувствовал себя белой вороной. Старший врач послал его с письменным донесением к начальнику санитарной службы корпуса. На его беду, тот разговаривал с кем-то из командиров. У них было по две шпалы, а у Михайловского, одетого в хлопчатобумажное, бывшее в употреблении обмундирование и кирзовые сапоги, — четыре квадратика на петлицах. Продолжая курить, он подошел к корпусному:
— Прошу прощения, не вы ли будете Головтеев Порфирий Степанович?
Тот неприязненно оглядел его сверху вниз, продолжая разговаривать. Когда Михайловский снова обратился к нему, он рявкнул:
— Я занят! Ждите!
Заставив порядком подождать, он наконец спросил:
— Чего надо?
Прочитав донесение, расписался на конверте и негромким ровным голосом крякнул:
— Вам, товарищ младший врач полка, во-первых, надлежит обучиться, как обращаться к старшему по званию и по должности. Извольте отойти и подойти ко мне как полагается.
Михайловский было подумал, что коллега шутит, но, взглянув на его лицо, осекся. Он отошел в сторону и выкинул папиросу.
Пять раз корпусный начальник гонял его взад и вперед, а потом еще минут десять читал ему нотацию: «В армии нет мелочей», — и приказал ему через три дня сдать зачет по уставу внутренней службы. Обзывая его последними словами, Михайловский шагал в расположение полка. Несколько отойдя от потрясения, он понял, что, быть может, Головтеев по-своему прав. Но Анатолий Яковлевич уже был ассистентом клиники, привык к почтительности, уважению. Возможно, на этом и закончилось бы его представление об армейской жизни и время стерло бы обиду, но вскоре вся страна облачилась в военную форму.
Читать дальше