На что Шубин, мучительно краснея, ответил:
— Не знаю. Подождите год-полтора, тогда поговорим.
— Я-то что! Но вот она?..
— Я подожду, папа! — холодно сказала Ляля. — Мне больше некого и незачем ждать!
Слова Модеста Яковлевича в те короткие четыре дня ее июньского счастья пролетели мимо ее сознания. Она совершенно не вникала в их смысл. Главное тогда для нее было слышать его низкий, мягко гудящий, с ласковой хрипотцой голос. Она запоминала только то, что хотела помнить. Шубин говорил, что он и сам много думал о ней с первого дня их знакомства. Не хотел переступать через дружбу и, если честно, считал себя старым рядом с Лялей. Да и в простом, житейском смысле Юлий был бы более надежной опорой в размеренном и обычном супружестве.
Но изо всего она запомнила одно: он о ней думал… Шубин рассказывал, что после зимнего своего бегства он на Онеге жил под другой фамилией. Теперь, когда на исходе первый год этой безумной и бездарной войны, когда прошел победоносный угар ее первых дней, на флоте копится недовольство, грозящее взрывом, и он должен быть ближе к балтийцам, к матросам, для этого и пробирается в Гельсингфорс, где у него есть друзья.
Ляля же стояла перед ним как оглушенная. Он должен уйти от нее — вот все, что она поняла из его слов. И это ее ужаснуло. Ночью, за несколько часов до ухода, он сказал, что больше быть не может, не имеет права. Она села, обхватив коленки руками, задумалась и сказала то, что было ею продумано давно:
— Очень хорошо! Я иду тоже! Я уже и корзинку уложила!
— Нет, — сказал он. — Со мной нельзя. Да и не нужно.
— Пусть так, — сказала она очень спокойно. — Тогда мы уедем в Тифлис. У папы там есть старый университетский товарищ. Он нас примет. Тифлис — это так далеко. И там тебя никто не знает. Тем более что я на Кавказе еще не бывала. Разве это не заманчиво?
Модест Яковлевич вздохнул и ласково сказал:
— Ах ты, моя барышня-боярышня… Ничего-то мы еще по-настоящему не знаем.
— Но ведь можно же найти такое место, где мы никому-никому не будем нужны? Россия ведь такая большая… — с надеждой спросила она.
— Наверное, можно, — согласился Шубин. — Только глупо это и нечестно, Оленька, — спрятать себя от всего и от всех в нору. Всего бояться. Нет, мне такого не надо. Да и тебе тоже. Знаешь, я верю — скоро все переменится. Не может такое продолжаться и дальше. Не должно! Но чтобы переменилось, нужно дело делать, а не просто ждать у моря погодушки…
— А мне, — помолчав, сказала она, — сколько снова ждать? Только говори со мной откровенно. Я теперь все могу. Но я должна быть уверена, что на свете где-то есть ты. Что это все не приснилось, а правда. Тогда я выдержу.
— Я дам знать через три недели, — сказал Шубин.
* * *
Он не дал знать о себе ни через три недели, ни через три месяца. Ляле казалось, что Модест Яковлевич непременно вернется именно на дачу, и поэтому она решительно отказывалась переехать на городскую квартиру даже в октябре. Дача промерзла насквозь, поселок пустел, все время сыпал ледяной дождь вперемешку со снегом. Доктор Голубовский сердился, но Ляля решилась на отъезд только тогда, когда на берегу нагромоздилось крошево льдин.
В Петрограде было неспокойно. У булочных стояли длинные очереди, по ночам на Невском гасили освещение — ждали налета германских «цеппелинов». Недели через две к Голубовским зашел незнакомый морской офицер, судовой механик с военного транспортника. От него она узнала о том, что Шубин арестован и осужден на каторжные работы.
С этого дня время для нее будто остановилось. Доктор Голубовский пытался узнать подробности, но не узнал ничего…
Щепкин укладывал на антресолях чемодан и с досадой вспоминал, что в Москве ничего не купил из того, что просила Маняша. Успел взять по случаю только большой глобус. Отвинтил подставку, но в чемодан сине-коричневая картонная планета не влезала. Он пристраивал ее рядом с чемоданом.
Ян Кауниц сидел на перильцах, под крышей сарая-мастерской, с любопытством смотрел вниз. Художник Степан Мордвинов сумел затащить его и Щепкина к себе и заставил позировать. Но теперь нашел новую жертву — Коняева. Тот восседал на табурете посередине мастерской, в белой летней гимнастерке с накладными карманами, перепоясанной кожаной портупеей, в темно-синих галифе и мягких сапожках, с двумя орденами Красного Знамени. Застывший, опасливый взгляд — так сидят у парикмахера, когда бреет неопытный мастер.
Степан подпрыгивал у планшета, то и дело выглядывал из-за него, как черт из форточки, и скрывался снова. Только уголь, которым он работал, скрипел. Командиров такого ранга, да еще авиаторов, мастерская до сих пор не видывала, и художник старался как мог. Когда сеанс позирования был окончен, Коняев подмигнул Щепкину — дескать, нужен на разговор без посторонних. Они на минуту вышли.
Читать дальше