— А теперь наше золото! Погребение Тюля-Тепе! — услышал он голос Зафара, торжествующий и как бы сияющий. Пошел на это сияние, на стеклянные саркофаги витрин, где на черном бархате желтели россыпи амулетов, застежек, колец.
— Этот клад относится к первому тысячелетию нашей эры, — вещал Зафар, и Белосельцеву чудились в его музейной негромкой речи мегафонные интонации Сайда Исмаила. — Сюда, из алтайских степей, где сегодня кулундинская наша пшеница, двигались пять великих кушанских родов, волна за волной, вторгаясь в иранский мир, в эллинизм, — великие волны мира! Один род вошел в Индию, другой в Иран, третий в Среднюю Азию, четвертый и пятый осели здесь. И потом, через век, образовалась великая империя Кушан в центре Азии, котел культур и народов, где было живо дыхание Египта и монгольских кочевий!
Белосельцев смотрел на золотые самородки, падающие на черный бархат. Афродита, обнимающая двух крокодилов. Сивилла, вскармливающая льва. Козел с крутыми рогами. Рукоять ножа со звериным гоном, стаей пожирающих друг друга волков. Височное, с тонким плетением кольцо. Каждое изделие, если чуть отстраниться, казалось малым метеоритом, излетевшим из бархатно-черных пространств золотой брызгой, упавшей с неба, где на страшном удалении кипит золотой котел, роняет редкие капли.
Марина наклонилась над зеркальной поверхностью, рассматривала эти малые золотые планеты, прилетевшие из мироздания, из мастерской таинственного ювелира. Ее губы чуть приоткрылись, туманили холодную поверхность стекла. И у Белосельцева внезапно остро и сладко сжалось сердце, как перед расставанием, и он хотел ее навсегда вот такой запомнить, молодой и красивой, чтобы через много лет, в своей сумеречной немощи, в какой-нибудь тусклой холодной избе, среди старости, немоты вспомнить ее свежие губы, чудные глаза, легкий туман дыхания на прозрачном стекле.
Они спустились вниз, в мастерскую, где в холодной, нетопленой комнате на полу, на подстилках, лежал опрокинутый Будда в переломах и трещинах. Над ним, приблизив русую, перетянутую лентой копну, склонился реставратор. Брал скальпель — наносил невидимый бесшумный надрез. Или шприц — вводил прозрачную жидкость. Касался ладонью забинтованных, залитых в гипс переломов, марлевых, наложенных на лоб и глаза повязок. Будда казался раненным во время путча, положенным на операционный стол. Реставратор напоминал хирурга-целителя. Руки мастера, испачканные мастикой, протягивались на мгновение к раскаленной красной спирали, согревались и снова оглаживали Будду, массировали ему грудь, оживляли омертвевшее сердце.
За окном зеленела железная броня транспортера. Все так же скрюченно стоял афганец-солдат, ухватив ручной пулемет. А здесь человек оживлял умершего Будду, по которому прокатился мятеж, пробежали ревущие толпы, пролязгала, продымила броня. Касался его бережной рукой, дышал, воскрешал любовью, таинственным знанием о добре, добытым в иной земле среди сосен, берез, снегопадов. Будда отвечал ему слабой улыбкой.
На обратном пути из музея они отвозили домой Карнаухова, уговариваясь о завтрашней встрече. У одного из ковровых дуканов хозяин выволок на улицу большой черно-красный ковер, разворачивал его на проезжей части, приглашая водителей наезжать на ковер, разминать колесами шерстяные узлы и складки.
— Нам стелют под ноги ковры, — засмеялся Карнаухов. — Так Христу под ноги осляти стелили половики и покровы. Значит, дуканщик уверен — путч кончен. По ковру не проедут танки.
Белосельцев высадил Карнауховых у их виллы, направился с Мариной в город, в торговые ряды, где в крохотных лавочках сидели меховщики среди курчавых овчин и обрезков коричневой кожи. Держали на коленях работу. Шили, кроили, выворачивали мехом наружу. Или просто, накрывшись до подбородка одеялом, грелись у маленьких тлеющих жаровен. Вскакивали, бежали навстречу, чмокали языками, хитро блестели глазами, предлагая товар. Марина примеряла перед зеркалом шубы, поворачивалась, оглядывалась. Приглашала и его оценить. Любовалась белой волнистой оторочкой из длинной козьей шерсти. Притопывала сапожком, меняя пушистые то черные, то светлые шапки. «Ну и что? Тебе нравится?» — спрашивала взглядом, порозовев. И дуканщик, стоя рядом, выкладывая на прилавок легкие, пахнущие овчиной, дубильной кадкой шубы, кивал, угождал, уговаривал:
— Корош! Ой, корош!
Поехали на Чикен-стрит, увешанную коврами, старинным оружием, с сияющей сквозь витрины медью котлов, самоваров. В антикварной лавке было пестро от развешанных бус, насыпанных в блюда каменьев.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу