Ночь прошла в тревожном, мучительном забытьи. Просыпаясь, президент с гадливостью чувствовал, как измяты и мокры от пота потерявшие крахмальность простыни. Поташнивало от непрерывной качки. Президент вслушивался в монотонные толчки работающих глубоко внизу машин, в бесконечный, тяжело ухающий ритм волн, и его терзала странная, почти детская растерянность перед неизвестностью, перед смутным, огромным миром, кончавшимся бог знает чем — победой или позором… Ко всему прибавлялось неудобство за то, что разоткровенничался вчера с Уолтером Бербери. Он стал замечать за собой эту несдержанность, недостойную президента, и ему сейчас было очень неприятно видеться с судовым врачом. Это было похоже на состояние, которое он испытывал после разговора со Сталиным в Потсдаме, в сущности инспирированного Черчиллем.
Все же на завтрак в кают-компанию он вышел, не подавая вида о пережитом. Капитан корабля и офицеры поднялись, приветствуя его. И тут среди собравшихся он заметил офицера из Белого дома, картографа — тот стоял с папкой в руках и пристально глядел в глаза президенту. С мгновенно мелькнувшей догадкой, еле передвигая замлевшие ноги, он направился к офицеру, но тот уже шел к нему быстрым, четким шагом, раскрывая папку, в ней сверкал, дрожал под ветерком из иллюминатора лист бумаги.
Все поняли, что состоится официальный доклад, что это работа, и отхлынули от стола. Президент сел, нетерпеливо барабаня пальцами. Коричневая папка была нова, тонко пахла кожей, и по тому, с какой услужливостью офицер положил ее перед ним, президент чуть не задохнулся от волны доброго предчувствия. Буквы были большими, радужными от оптики очков и, кажется, рождались в нем самом:
«Президенту от военного министра.
Большая бомба сброшена на Хиросиму. Первые сообщения указывают на полный успех, который был гораздо заметнее, чем первое испытание».
— Прикажите подать шампанского, — выговорил президент совсем тихо, снова захваченный неуправляемой мстительной силой. — Да, да, шампанского.
Через минуту, разрывая серебро бутылок, захлопали пробки. Президент поднялся, держа в руке бокал.
— Джентльмены, мы сбросили на Японию бомбу, равную по своей мощи двадцати тысячам тонн тринитротолуола. Это атомная бомба, джентльмены.
Не сразу и не до всех дошел смысл сказанного, и, когда наконец стало ясно, что это такое двадцать тысяч тонн тринитротолуола, над столом пронесся вздох то ли радости, то ли подавленности…
На следующий день крейсер в туманной накипи океанских валов серой, ощетинившейся орудийными башнями громадой входил в гавань конечного порта плавания. Над всей Америкой гремел эфир все той же ошеломительной вестью подготовленного все тем же генералом Гровсом президентского заявления: «…Американский самолет сбросил атомную бомбу на Хиросиму… Мощность бомбы двадцать тысяч тонн тринитротолуола. Нанесенный удар дает нам невиданную в истории мощь… Мы должны полностью сокрушить Японию… На наших плечах лежит огромная ответственность… Мы благодарим бога, что нам, а не нашим врагам нести эту ответственность… Мы просим бога: пусть он руководит нами…»
Но о чем думал поминаемый всуе бог, взирая с недосягаемой высоты на горы еще не остывшего и ядовитого, стучащего в грудь Земли пепла? Ведь не забыл же он, для каких деяний создал и воцарил над природой человека?
Утром второе железное чудовище металось в вышине над слабо вырисовывавшимися японскими островами с другой, теперь уже плутониевой бомбой в чреве. Приказ о старте девятого августа вместо одиннадцатого, как было установлено раньше, был подозрительно открытой мерой опережения начавшегося мощного наступления русских.
Выбор пал на Кокуру, идеальную, подобно Хиросиме, «тепленькую», не подверженную никаким разрушениям цель, и дорвавшийся наконец до штурвала самолета-носителя майор Суиней, едва справившись с предстартовой нервотрепкой, все-таки был как в лихорадке с этим неожиданным переносом вылета, серьезными неполадками в бензонасосе — пришлось лететь с уменьшенным запасом топлива, минуя Иводзиму, а посадка вообще планировалась на Окинаве; наконец, и это было главным, — взлет со снаряженным на земле, в отличие от прежнего полета, «толстяком», — дело дошло до приложения руки молчаливого, угрюмого человека с длинной морщинистой шеей и крохотной, облитой шерстью головой, к документу, гарантирующему безопасность старта, но не вынувшему из майора Суинея страшного токсина страха…
Читать дальше