Но все-таки была еще земля, и обычная твердость пока не приходила к Тиббетсу, он знал: придет, когда он наконец оторвет свою шестидесятипятитонную «суперкрепость» от этого забытого богом острова с его отупляюще-однообразным режимом: беспрерывные тренировочные полеты, ну еще покер, пиво, комиксы, все одно и то же, даже агенты секретной службы с быстрой, как в старом кино, походкой и сухими, какими-то обрезанными тайной заботой лицами.
Нет, это не для него. Война далеко, и кое-кто считает такую жизнь раем, но только не он, и сейчас Тиббетс мирился лишь с тем, что нужно как следует проверить работу двигателей, прогреть их. Вибрация машины уходила мощными буравами в глубину бетонных плит, и чудовищная пространственная даль полета с пугающей остротой жила в нем, воображение рисовало ушедшую в ночь слегка ломаную, невообразимо длинную нить, которая приведет его к цели. То, что он оставлял здесь, на затерянном в Океании острове, еще вспомнится в бесконечно долгой и совершенно особой работе, он поймал себя лишь на почти физическом ощущении — как попусту сгорает топливо, а ведь каждый литр на счету.
Он весь уже растворился в этой дали, средь мутноватых звезд тропической темени, и все, что было только что — напутствия друзей, ночной завтрак, короткое богослужение, все было отсечено пуленепробиваемым стеклом его кабины. Только болящей занозой засел в сознании Гриф — так он назвал про себя появившегося на острове перед самым полетом несуразно высокого и как бы неодушевленного человека со странно, взад-вперед, ходящей, изрезанной, как у старой хищной птицы, морщинами шеей, неразборчивым грязно-восковым слепком лица и тусклыми, незрячими глазами, затерянными в бликах очков; голову неровно, клочковато покрывала серая шерсть. Человек этот, появившись на острове, незаметно оказался в центре приготовлений к полету, его давящая власть распространилась и на военных и на специалистов из Лос-Аламоса, которых с приближением старта становилось все больше, и наконец сам Тиббетс, почувствовавший в прибытии на остров Грифа некое покушение на очевидный для всех престиж, с бешенством стал ощущать эту почти гипнотическую власть и лишь теперь испытывал облегчение, как после болезни.
Час назад уже поднялись, сразу поглощенные чернотой ночи, три «суперкрепости», но причудливо текшая в Тиббетсе мысль переключилась теперь лишь на одну из них — на ту, где был Клод Изерли; он с поразительной ясностью видел лицо друга в минуту их прощания — тонкое лицо интеллигента. На взгляд непросвещенного человека, Клоду вообще нечего делать на войне, но он-то, Тиббетс, хорошо помнит, как они вместе ходили бомбить Германию, покрывая на своих «крепостях» всю Европу — такие полеты назывались челночными. Они в самом деле сновали туда и обратно, как проклятые, взлетая в голубое небо Италии и садясь в сырых туманах Англии, с тем чтобы сбросить бомбовый груз на германские города без возврата на аэродром старта, — им не хватало для этого горючки, — и снова взлететь, уже с бетонки Альбиона, и опять бомбить затянутые дымкой германские города, и сесть на итальянскую землю с ее теплом, беспечностью нравов, шумными кафе и легковерными женщинами… Эти полеты, эти заполнявшие небо сотни «летающих крепостей» и «либерейторов», кружащие над ними истребители прикрытия, это тяжелое, азартное курсирование над целыми континентами, — все, все вспоминалось Тиббетсу, как отчаянная сказка войны… Были друзья, был Клод, и когда открыли аэродром посадки еще и в России, был, правда, единственный полет в эту незнакомую, непонятную страну… Была Полтава.
Совсем непрошенно, но очень четко ему вдруг вспомнился тот день прилета в Полтаву. Это было в самом начале июня, они устали как черти и шли на одном сознании, что уцелели, нервничали еще оттого, что впервые садились в России, голодной и разрушенной, и не были уверены, что аэродром готов к приему «крепостей». К удивлению Тиббетса, поле было в полном порядке и аэродромная служба сработала превосходно… Стояла еще почти весенняя прохлада, легкие кроны окаймлявших аэродром деревьев дымчато зеленели, и, когда наступил вечер, из них понеслись, вламываясь в еще гудевшую от сверхдальнего полета голову, умопомрачительные речитативы соловьев, и, черт побери, это было так неожиданно и трогало сердце.
Потом был товарищеский ужин в летной столовой. Они крепко выпили, и Тиббетс еще помнит танцы, уже вечером, — играл на гармонике сержант, всем было весело, а он почему-то грустил. А танцевали с солдатками из батальона аэродромной службы и со связистками — тут же, возле своих «крепостей», казавшихся настоящими Гулливерами в сравнении с базировавшимися на аэродроме советскими штурмовиками, кстати, очень неплохими машинами.
Читать дальше