Вдруг — Крымский пропал… Вышел типа поссать и исчез. Но в сектор не входил никто и никто из сектора не выходил. Всё как на ладони. Искать нелепо. Пропасть здесь, в пределах здания, некуда. Значит, знает человек, что делает.
А сделал он следующее.
По предзоннику, мимо автоматчиков прошёл к пятнадцатому бараку, где заговорщики воодушевлялись, перемахнул забор, поднялся по ступенькам, открыл дверь и вошёл в помещение. Один.
Немая сцена.
Шестьдесят шакалов, намерившихся загрызть одного волка, застыли. И, пожалуй, застыли в ужасе. Вот он, волк — сам пришёл.
Коля Синий дрогнул, не поверил увиденному. Спросил: «Ты что, один пришёл?».
— Что я, идиот! — усмехнулся Крымский, — Вон там, за дверью, сто бойцов стоят.
Синий не выдержал напряжения, смалодушничал, выскочил за дверь на «сто бойцов» посмотреть. Разумеется, ничего он там не обнаружил. И вот именно это повергло его в настоящий ужас. Он вдруг отчётливо понял, что Крымак пришёл биться насмерть. Не они его мочить будут, а он их — сколько успеет с собой на тот свет захватить. По хую ему жизнь. Абсолютно! И глаза водянисто-серые, как у безумного зверя.
— Там нет никого, — упавшим голосом произнёс Синий и тут же рухнул от нечеловеческой силы удара.
На этом восстание закончилось. Они подходили к нему по одному, как овцы, и только это смирение спасло их жизни. Каждого подошедшего Крымак рубил ногой или рукой, ломая рёбра, ключицы, челюсти. Рубил как палач. Спокойно и размеренно. В бараке стоял стон. Посреди стона стоял Крымский. Стоял молча, не произнося больше не звука, кроме резких выдохов во время ударов. Несколько человек, и главарь Кабан с ними, выпрыгнули в окна — побежали спасаться к мусорам.
И всё.
Сам Крымак никогда никому об этом не рассказывал, даже тем, с кем делил хлеб. Вот только глаза его ещё долго не могли приобрести обычный цвет тёмного, ослеплённого мраком океанских впадин янтаря.
Странное свойство памяти: я помню имена всех гадов, которые даже очень коротко возникали в моей жизни, и почти не запоминаю имен людей, оставивших во мне добрые воспоминания. Значит ли это, что я помню одну лишь дрянь и забываю благо, значит ли это, что я озлоблен и невосприимчив к проявлению лучших человеческих качеств? Может быть. Во всяком случае, никто не упрекнет меня в том, что когда-то, очень давно, я был человеком хорошим, но испортился с годами. Нет, я всегда был таким, каков я и нынче. Люди не меняются, изменяется их отношение к жизни.
Проклятая злая память!
Злая память не оставила мне даже гласных звуков в именах тех двух сестер, которые ненадолго приютили меня в своей трехкомнатной квартире. Одна из них была Старшей, другая, соответственно, Младшей. Обе учились в Гнесинском музыкальном, Старшая на последнем курсе, Младшая на первом. Шел крупный пушистый снег, теперь уже нет такого снега. Желтые предновогодние витрины синели гигантскими пирамидами банок сгущенного молока, желтое на синем, теперь нет такого сгущенного молока. Теплый декабрь, оттепель, под ногами коричневая, взбитая подошвами, жижа, теперь нет такой жижи, да и декабри теперь не теплые, а вспаренные, как отвратительная китайская лапша.
В любом случае, это было до декабря 1982-го, может быть одним декабрем прежде, может быть еще раньше… Но над Пушкинской площадью уже нависал густой и влажный вечер. В подножии вечнозеленого Поэта переминался с галоши на галошу ушастый сержант по прозвищу Чебурашка. С ним здоровались — кивком — нетрезвые, лохматые люди, сержант не реагировал, он сторожил гражданское спокойствие, но ему было приятно: он здесь известен. Как Пушкин.
Винный в Елисеевском и аналогичный отдел в угловой «Армении» отпускали популярный тогда напиток «Салют» — бомбы шампанских бутылок, четырнадцати градусов действия. «Армения» отпускала еще и марочное, не столь популярное в лохмато-фарцово-интеллектуальном винегрете Пушкинских резидентов.
«Лира» шалела до одиннадцати вечера. Дядя Женя — состарившийся мордоворот в гардеробной — взимал по рублику за внеочередной пропуск в воспетое Макаревичем заведение. Впрочем, «своих» кабацкий страж впускал, выпускал и снова впускал беспрепятственно, зная аборигенов и в лицо, и по именам. С обратной стороны жилого дома, к коему пристроилась «Лира», располагалось 108-е отделение милиции. Трудно вспомнить хронологическую поочередность его руководителей: Ролдугин, Цвик, Логинов… Ролдугина хиппари прозвали «Радугин». Кажется, в ту пору, о которой идет речь, 108-м управлял Логинов — смурной и толерантный алкоголик, перенявший у Пушкинских отщепенцев привычку опохмеляться туалетной водой, в смысле — парфюмерией из ассортимента дамского магазина «Наташа». Предполагаю, что к этой пагубе его пристрастили Шмельков с Красноштаном. С тех пор Логинову было трудно смотреть им в лица. «Этого и этого, — майор указывал перстом на Шмеля и Мишу, поставленных перед выстроенным нарядом, — на сто метров к отделению не подпускать!» Указующий перст при этом подрагивал и будто манил к себе только что отверженных.
Читать дальше