Поварисова протянула к ней руку ладонью вверх.
— У тебя есть носовой платок?
Аня встряхнула батистовый платочек, держа его как дохлого мышонка, за хвостик.
— На.
Параша откинула влажные волосы и вытерла слезы (а мокрое лицо блестело ровным блеском).
— Понюхай, — сказала Параша, держа платок в вытянутой руке.
— Понюхай, понюхай! — она вскочила и, наступая на Аню, ткнула несколько раз мокрый комочек в самый Анин нос. Платок был словно облит духами.
— Так пахнут мои слезы! А уж как пахнут экскременты!.. Ха-ха-ха-ха.
Прасковья встрепенулась, скинула туфельки-копытца, так что одна попала Ане в живот, а другая в ухо, после чего совсем не стесняясь зрителей, стянула колготки и, по-тирольски хохоча, совсем-совсем босиком убежала на улицу.
— Извините, — сказал Поварисов и ушел за ней.
— Что? Какие еще экскременты? — спросил у Ани муж.
— Ароматические... — ответила Аня.
— Эй, послушай! — это Поварисова кричала с первого этажа: — А ведь я бухгалтерша. Ха-ха! Я бухгалтерша!
Я, кажется, извела мужа. Он теперь при смерти. Лекарь сказал наверное, что он будет жив еще не более недели. Я извела... Как это — я извела? Будто так легко извести... Будто один человек может извести другого...
Я не могу решить — от безразличия, от скуки ли, или от скудости душевной я перестала его ненавидеть.
И что это? Зависть или ревность?.. Он все время спит. А меня мучит бессонница. Но я привыкла к ней — и к себе, и ко всему. Как это было прежде? Я пережидала его сон, сидя у постели и, если меня вовремя не уводили от него, то я сама делалась больна. Странное оцепенение овладевало мною — я не могла ни думать, ни читать, ни заняться работою... Бодрствование и ожидание... Боже, как и за какие заслуги получает человек право на осмысленное одиночество?.. Чужой сон — как это мучительно... У всякого ничтожества свой сон и своя смерть. И вот он уже почти мертв. И кто же? — он! Человек пустой и никчемный, презренный и презираемый... Он! Он оказался зачем-то нужен Богу, и вот Бог забирает его от меня, а я ничего не понимаю и не чувствую — и ничего не умею прочесть в его тускнеющих, зарастающих мохом, а чаще — закрытых глазах... Он теперь вправе не глядеть на меня, потому что это мое "ничто", "ничего" называется у Бога душою. Какая нелепость! Он умирает — мне нет места или названия ни в его смерти, ни даже в его постели...
Я подошла к зеркалу близко-близко и, дохнув на стекло, отступила. Вот — такие у него глаза...
Влажное пятно от моего дыхания на стекле стало маленьким и исчезло.
Своею худобой я похожа на насекомое. Безжизненная, словно старушечья, кожа на руках — как линялые перчатки. Щеки — будто прикушены изнутри зубами. Волосы производят впечатление густых только потому, что они жесткие и немного вьются. Я к тому же всегда в некотором раздражении от сухого шелеста собственной кожи. И волосы шелестят, как листья на ветру. И ногти крошатся. А ресницы — ломаются, и оттого они — как стриженные или сожженные — с тупыми толстыми кончиками. Глаза у меня большие, но скверной формы.
Я взяла свечу и прошла к мужу.
Вот он. Он спит или без памяти — теперь это уже не имеет значения. Я привыкла.
Жилка у меня на лбу забилась от избытка крови...
Между нами — странная связь. Странная... Я чувствую, что его отравленная болезнью, чрезмерно густая кровь, не находя себе довольно места в узких перепутанных сосудах этого тщедушного, как у голодного ребенка, тела, переливается в мои, сухие и ломкие, и змеей ползет по ним, оставляя слизистый след на стенках.
Он спит. Старая кормилица, приставленная сиделкой к умирающему, тоже заснула — прямо здесь, неловко устроившись в кресле. Башмаки она сняла, и ноги ее в грубых, собравшихся в складки у щиколоток, чулках несколько видны из-под юбки. Я поморщилась, но тревожить ее не стала.
Меня никто не видит. Я одна. Приблизившись к мужниной постели, я отогнула край одеяла. Его обнажившаяся рука вздрогнула и сжалась от прикосновения свежего воздуха. Я села на постель и положила на свои колени слабо напрягшуюся, напоминающую притворившегося мертвым зверька, руку. Мне подумалось — ее можно баюкать, как младенца. Я провела пальцем по горячей коже — мышцы под нею напряглись заметно сильнее, напряглось и все тело, грудь чуть приподнялась, а лицо спящего покраснело. Ха... А если кольнуть эту руку острым ногтем — она задергается, как оторванная лягушачья лапка.
Ничего нет возвышенного в смерти, ничего поэтического... один стыд. Надо бы мне прикрыть грудь шалью.
Читать дальше