— Так ведь труд-то все одно наш!
Все посмотрели на Трифона, словно он раскрыл какую-то тайну или выразил всеобщую заветную мысль. Но никто ничего не сказал, и даже Трифон, имевший привычку повторять свои слова, когда считал, что сказал нечто важное, замолчал и опустил голову на грудь.
После короткого молчания, во время которого слышались лишь игра музыкантов и гиканье танцующих, все заговорили разом, каждый о своем. Будто испугавшись самих себя, люди перевели взгляд на хору, лишь бы не смотреть друг на друга. Их голоса переплетались, сливаясь в бесконечном вздохе.
Хора колыхалась широким кругом, извивалась змеей, ласково охватывала то женщин, стоявших по обочинам шоссе, то мужчин, сгрудившихся перед корчмой. Радость танцоров взметалась выкриками частушек, выплескивалась в затейливые завитки перепляса. Зрители толпились, тоже поддаваясь этому ликованию, будто стремясь слиться в одно существо — беззаботное и счастливое.
Больше всех веселился Пантелимон Вэдува, и все его понимали, так как через несколько дней ему надо было уходить в армию, а там, кто знает, когда ему еще удастся повеселиться. Он тоже так думал, хотя хвастался, что намерен дослужиться до капрала, как Петре, который должен был вернуться домой как раз к его уходу в армию. Но про себя парень с ужасом думал о неизведанной солдатской жизни. Пантелимон толковал со многими, уже отслужившими срок, подробно их расспрашивал; все они с гордостью вспоминали о солдатчине, говорили, что штука это хорошая, но очень трудная.
Еще тяжелее было ему из-за Домники, семнадцатилетней рыженькой и пухлой девчонки, которая плясала рядом с ним и льнула к его руке, как побег плюща. Горечью жгла парня мысль о том, что придется расстаться с милой и не видеть ее бог знает сколько времени. Пантелимон хотел обвенчаться с Домникой до того, как уйти в солдаты. Другие парни так и поступали. Но этому воспротивились родители и его и девушки. Его старики надеялись, что на военной службе он позабудет дочь Наку и потом подберет себе другую невесту, под стать своему состоянию. А родители девушки, главным образом мать, смертельно боялись, как бы с Пантелимоном не стряслась в солдатчине какая беда, как было, к примеру, с бедным Флорей Бутуком, — восемнадцати лет от роду тот повенчался с Ангелиной, дочерью Нистора Мученику, прижил с ней трех детей, а потом погиб где-то в полку, оставив Ангелину несчастной вдовой. Еще хорошо, что родители Флори из доли сына кое-что выделили Ангелине на детей, так что у нее теперь хоть свой угол есть, не на улице мыкается. А у Домники, может, и детей сразу не будет, так что, если напасть какая случится, останется она ни бабой, ни девкой, только на то и пригодной, чтобы услаждать мужиков, охочих до женского пола.
Но Пантелимон прислушивался скорее к сердцу, чем к разуму, и не строил никаких расчетов. Он думал лишь о том, что уедет и не увидит больше лукавых карих глаз Домники, в которых, как ему казалось, скрывались все тайны мира, не увидит ее жарких губ, сулящих ему столько радости. Потому-то был Пантелимон сейчас таким веселым и в то же время несчастным, потому так отчаянно гикал, выкрикивал частушки и плясал, чтобы Домника видела его, слышала и хорошо запомнила, что нет на деревне парня краше и лучше, чтобы не забывала его и не полюбила другого. Домника понимала, что Пантелимон старается ради нее, гордилась этим, стискивала парню руку, изредка прижималась к нему и оглядывалась, словно говоря всем о своем непреклонном решении ждать нареченного.
Верховодил парнями Николае Драгош, брат учителя, настоящий богатырь, — высокий, плечистый, с черными, как вороново крыло, усиками, на редкость умный и трудолюбивый. Чтобы стать настоящим хозяином и одним из самых уважаемых на селе людей, ему не хватало только хорошей жены. Впрочем, слева от него плясала Гергина, дочь Кирилэ Пэуна, так что и в этом отношении Николае не дал маху. Гергина была красавица и единственная дочь у родителей. У Кирилэ здесь, в Амаре, дом, хозяйство и несколько полосок земли, но вот уже год, как он перебрался в Глигану приказчиком к арендатору Платамону и получал там приличное жалованье. Свое хозяйство он взвалил на отца, который, хотя ему уж давно перевалило за семьдесят, был еще крепок и орудовал мотыгой ловчее молодого парня.
Лист зеленый, лист дурмана,
Для веселья еще рано! —
визгливо и неумело выкрикнул безусый парнишка и закрыл глаза, как молодой петушок. Цыган, наигрывавший на скрипке, не стерпел и тут же насмешливо отпарировал:
Читать дальше